Маруся стояла уже перед ним на коленях, утирая платком его мучительно стянутый лоб. Он хотел ей улыбнуться, но, вместо улыбки, на губах его проскользнуло что-то столь горькое и безотрадное, что Маруся не могла уже удержаться и заплакала.
– Милые мои… деточки, проговорил, наконец, Алексей Максимыч, оглядывая каждого своими добрыми глазами.
Несвязность, с какою произносил он слова, и самый звук его голоса окончательно подрезали сердце Маруси; удерживаясь от рыданий, подступавших ей к горлу, она прижала его руку к груди и горячо начала целовать ее.
– Дедушка! скажи, что с тобой?.. Что случилось? заговорила она, наклоняясь испуганно к его лицу.
– Мне легче… Дурно было сделалось… Теперь гораздо легче… произнес он, стараясь говорить яснее. – Пройдет, я чувствую. Так вдруг случилось… неожиданно… Не бойтесь… Главное, мне надо успокоиться… успокоиться надо… это главное…
Встревоженное лицо Марьянушки, которую поспешила уведомить Катя, показалось в беседке. Общими силами старика подняли на ноги, перевели в дом и уложили в постель.
Сережа, с лицом, покрасневшим до корня волос, суетился, спеша в город за доктором.
У выходной двери он встретился с Марусей.
– Дедушке отказали; он не будет больше строить церковь, торопливо проговорил он шепотом.
– Неужели?
– Да; на столе, в беседке, лежала бумага, и я успел просмотреть ее… Дело решенное: ему отказали!
– Бедный, бедный дедушка! сказала Маруся, закрывая лицо руками.
– Большое несчастье для него… да и для всех нас также, может быть!..
С последним словом он надел шляпу и побежал к калитке.
К вечеру только удалось ему отыскать и привести доктора.
Пока доктор был у больного, Сережа и Маруся сошлись в соседней комнате. Она старалась его успокоить, уверяя, что во время его отсутствия дедушка заметно оправился. На левой щеке было уже меньше онемения; он не владел еще вполне; левою рукою, но она потеряла свой зловещий синеватый цвет и была несравненно теплее; но главное, по ее мнению, заключалось не в этом; ее пугало совсем другое, – пугало нравственное состояние больного. Как ни старался он скрыть перед ней свое горе, оно высказалось вопреки его усилий. Он несколько раз уговаривал ее пойти в свою комнату: голос его и лицо казались совсем спокойными; она делала вид, что удалялась, но не успевала сделать нескольких шагов, как он поворачивался лицом к стене и уже слышались его рыдания.
– Я не тревожила его в такие минуты, прибавила Маруся. – Мне говорили: плакать лучше, когда большое горе; оно тогда облегчается… Но веришь ли, Сережа, всякий раз, как он так заплачет, у меня точно сердце обрывалось… Мне казалось, точно ребенок плачет… Бедный, бедный дедушка!
С каждым словом лицо Сережи делалось мрачнее. Плотно сжатые губы, нахмуренные лоб и брови, судорожное движение ноздрей показывали, что в нем происходила сильная внутренняя работа.
Сообщения доктора возвратили обоим надежду. Не предвиделось пока никакой опасности. До настоящего дня старик слишком много волновался и мало-помалу подготовил себя к тому, что случилось; но и этого бы не было, вероятно, если б нравственное потрясение не произошло тотчас же после обеда; паралич, к счастью, едва коснулся верхних оболочек; организм совершенно в нормальном порядке. Два-три дня спокойствия, – следов не останется.
Как ни успокоительны были слова жреца науки, Сережа не решился расстаться с больным и оставался ночевать в его комнате. Он прилег на диване, не раздеваясь, нарочно с тем, чтобы быть готовым на всякий случай.
Предусмотрительность его была лишней, но он не сомкнул глаз во всю ночь. Поступок с дедушкой, который был для него воплощением всего доброго и честного на свете, возмущал его до глубины души; кровь подымалась ему в голову и в ушах звенело. Тут не только была несправедливость, но чувствовалось что-то злобное и жестокое. Что мог им сделать этот простодушный старик? Как архитектор, он также не мог навлечь нареканий: знание, опыт, талант, – все было на его стороне. Кто, – не считая его преклонных лет, – кто больше него трудился, положил столько любви в дело, отдал ему всего себя с таким увлечением?! И отнять у него дело, – когда же? – когда все уже почти готово! Желание воспользоваться чужим трудом было: здесь слишком очевидно! И нельзя помешать этому! «Нельзя ухватить их всех за горло и раздавить, как клопов!» – мысленно восклицал он, и хотя тут же сознавал всю нелепость таких желаний, но, тем не менее, сокрушался своим бессилием и ничтожеством.
Незнакомая до того горечь подымалась с самого дна его души. Бессонная эта ночь прошла для него не без пользы. Сердце его ожесточилось против неправды; ум яснее стал видеть между тем, что должно быть и что происходит в действительности. Ночь эта осуществила для него целую школу жизни.
Он заснул тогда уже, как начиналось утро.
XIII
Проснувшись довольно поздно, Сережа крайне был изумлен, увидев дедушку в белом галстуке и черных панталонах.
– Дедушка, что с тобой?.. Куда ты? проговорил он, вскакивая с дивана.
– Необходимо сейчас же ехать… Мне теперь совсем хорошо, отвечал старик, надевая жилет и суетливо принимаясь за фрак.
Сережа побежал к Марусе, и оба начали его уговаривать; но все, что они говорили, было напрасно; Алексей Максимыч стоял на своем, упрямился, выказывал даже явные знаки неудовольствия, чего с ним прежде никогда не было. Сережа с трудом мог достичь того только, что поедет с ним, будет всюду его сопровождать и ждать везде, где будет ему угодно. Пока старик прощался с детьми и Марусей, уверял всех, что чувствует себя теперь как нельзя лучше, Сережа побежал умыться и причесаться, шепнув мимоходом Марьянушке, чтобы она скорее послала кухарку за извозчиком.
Алексей Максимыч велел везти себя прежде всего к графу.
Когда дрожки остановились перед подъездом знакомого дома, швейцар объявил, что граф только что изволил выехать. Граф и графиня отправились провожать молодого графа, который уезжал за границу; оба возвратятся только к вечеру, потому что кушать поедут в Петергоф, и карету приказано прислать к последнему поезду.
Зиновьев не показал только виду, но известие это приметно его взволновало. Не торгуясь с извозчиком, против своего обыкновения, он уселся на дрожки рядом с племянником и велел немедленно ехать на Парголовскую дорогу. Сережа догадался, что они отправляются теперь на дачу к Воскресенскому.
Расстройство дедушки было слишком очевидно, чтобы не пугаться дальности дороги, в такую жару особенно, но племянник воздержался, однако ж, от всякого замечания. Развлекать дедушку посторонними разговорами ему также не хотелось; он сначала было попробовал; старик делал только вид, что слушает; выражение его лица и взгляд ясно показывали, что мысли блуждали где-то далеко от предмета беседы… Коснуться причин настоящей поездки значило только растревожить окончательно старика; Сережа предпочел молчать, ограничиваясь тем, что подкладывал руку за спину соседа всякий раз, как на дороге встречался ухаб или камень.
Дача, занимаемая Воскресенским, имела свою историю. Она состояла из большого каменного дома и обширного старинного сада. То и другое подарено было когда-то одной знатной старушкой сиротскому приюту, который процветал здесь более тридцати лет, Внезапно кем-то найдено было, что место здесь низменно и сырой воздух отражается крайне вредным образом на здоровье сирот; за сим явились более положительные данные, сопровождаемые вескими цифровыми выводами о злокачественных свойствах места. Выводы эти, весьма красиво означенные на бумаге и скрепленные подписями, представлены были на рассмотрение комиссии, которая была временная, как большая часть комиссий. Возник вопрос о необходимости отвести другое место и выстроить на нем новое здание; тут же приложена была и смета. Цифры выходили крупные, но человеколюбивая мысль взяла верх над экономическими соображениями. Здание было воздвигнуто, сироты водворены, а бывшее их жилище перешло временно в то ведомство, где служил Иван Иваныч, и временно также, т.-е. во время лета, им стали пользоваться семейные чиновники. Один из них, более предприимчивый, устроил даже в бывшей столовой гимнастику для детей и каток для коньков с рулетками, имея в виду доставить развлечение взрослым своим товарищам, их женам и знакомым, наезжавшим сюда по праздникам. Иногда бывало здесь очень весело.