Изменить стиль страницы

— Понимаешь, Лелька, — выговорил наконец Володя упавшим голосом, — это очень необыкновенная девушка. Ее зовут Клава.

Я ждала, что последует дальше. Но, видимо, утверждение Володи следовало принимать на веру.

— Конечно, она должна быть необыкновенной, раз ты на ней женишься! Не женился, не женился и вдруг женишься! — сказала я и вспомнила, как мы с Володей разыгрывали жениха и невесту в Лихове.

Володя очень изменился с тех пор. То, что мне показалось с первого взгляда озабоченностью, было не то, что вот он сегодня просто чем-то озабочен. Нет! Тут было какое-то новое качество. И то, как он сказал это слово: «Работа!»

Не просто работа, а ответственность. Та самая, которую и я чувствовала на своих плечах. А плечи у нас с Володькой были все-таки молодые. И работа нас старила.

— А чем занимается Клава? — спросила я. — Чем она уж такая необыкновенная?

— По детской беспризорности… — Володя показал большим пальцем на стенку: — Это она мне ее сюда подбросила.

Володю вдруг прорвало, и он, совершенно отвлекшись от Клавы, начал с увлечением рассказывать, как проводится эта благородная работа: ликвидация детской беспризорности, начатая еще Дзержинским, и как они на транспорте подбирают беспризорных еще и сейчас. Мальчишки эти совсем одичавшие, плюются и кусаются, но все же, когда их водворяют в эвакоприемники, а потом распределяют по детским домам, они уже оттуда не бегают, как раньше.

— Понятно, их теперь там кормят, — опрометчиво предположила я.

— Кадры воспитательниц — вот что решает! — Володя снова замолчал и потом добавил: — Клава как раз воспитательница.

— Когда же ты намерен жениться? — Я подумала, что мне, вероятно, следовало съехать с Володиной квартиры в предвидении таких событий. Но Володя мрачно сказал, что «вопрос пока не утрясен», поскольку Клава еще ничего не знает.

— Чего не знает? — удивилась я.

— Ничего! — Володя расстроился, и я уже пожалела, что выказала удивление.

— И ты не объяснился с ней?

Володька посмотрел на меня потерянно и тихо-тихо произнес:

— Не решаюсь.

Изумлению моему не было границ. И тут-то я поняла, что Володя обязательно женится на необыкновенной Клаве.

Когда мы наконец улеглись — я на солдатской жесткой Володиной койке, он на полу — и щелкнул выключатель, в комнате все равно остался свет — от уличных фонарей. И это не давало забыть, что я в Москве и что не позже чем завтра мне предстоит войти в московскую жизнь и кто его знает, как это получится.

Чтобы не думать об этом, я обратилась к тому, что не досказала Володе. Мне хотелось разобраться в этих последних днях перед Москвой и, может быть, все-таки найти объяснение: почему Шумилов вызвал меня в Москву. Именно меня.

После больницы его увезли в загородный санаторий. Кажется, Иона Петрович разрешил своему папе привозить ему какую-то еду, потому что по тем временам поправляться на санаторном пайке было невозможно. А Иона Петрович все-таки поправлялся.

Я сошла с местного поезда на дачной платформе, где ее обозначала только начисто вымытая дождями дощатая будка.

Все еще стояла ранняя осень. Клены местами желтели, местами краснели, но в густой зеленой шевелюре берез пробивались только тонкие желтые прядки, словно ранняя седина.

Я сбросила свои туфли-«пупсик» и, связав их шнурочками, несла в руке. Глубокие колеи дороги были по- летнему теплыми и сухими. В кювете обочь, в русле высохшего ручья, мелькнула ящерица осеннего желтого цвета. И прощальное уже было в теплом еще воздухе, в шумном перелете птиц и в гудке маневрового паровоза далеко, на большой станции.

Завидев на пригорке бывший помещичий дом, я вытерла лопухами «пупсики», надела их и причесала волосы, взлохмаченные ветром. На мне был мой зеленый костюм, хотя я имела мало шансов на то, что Шумилов его заметит: мой начальник всегда был отвлечен от того, кто как одет. И хотя выглядел щеголем, но это вроде само собой получалось.

Шумилов сидел в саду, в беседке, с гостем. Гость был известный: Мотя Бойко.

Хотя никто ни одного слова ни разу не сказал по поводу того, что Шумилов заслонил Мотю собой тогда, на операции, никогда ни слова об этом не сказал и Мотя, я знала, что он об этом думает. И когда он говорил о Шумилове, то голос его становился таким тихим-тихим и даже нежным, как будто в комнате спит ребенок. И его смешная физиономия с рыжеватыми коротенькими усиками приобретала выражение вовсе не подходящее для старшего инспектора уголовного розыска.

Поскольку Мотя был налицо, можно было ожидать, что газетная заметка насчет «блестящего криминалиста» уже обросла всякими невероятными подробностями и вопрос состоял только в том, что выудит Иона Петрович из накиданного Мотей мусора вокруг «громкого продавец до самому звучному делу эпохи».

Я внутренне сжалась, предугадывая иронический взгляд Шумилова. По меньшей мере взгляд. Но и этого оказалось бы для меня достаточным. Несмотря на то, что Иона Петрович уже не был моим начальником. А кем ой был? Действительно блистательным криминалистам, которого дожидались в Москве. И сам прокурор республики — Российской! — звонил по телефону и спрашивал, как здоровье Шумилова, и все такое…

Вопрос был решен: Шумилов уезжал от нас! И меня не утешало то, что я остаюсь за него. Нарследом-один.

Хотя сейчас я шла к нему в санаторий, зная, что он уже к нам не вернется, все равно он оставался тем, кем был для меня всегда: моим начальником, мнение которого было для меня решением высшей инстанции.

Я невольно замедлила шаги, подходя к беседке, но они оба заметили меня. Да, стояла уже осень, листва поредела, было видно далеко. Вполне возможно, что они даже видели, как я обувалась на дороге…

Мотя спустился со ступенек и отвесил мне недавно усвоенный им поклон: наклон головы при неподвижном туловище и сдвинутых каблуках.

Шумилов привстал, подавая мне руку. Он раньше никогда этого не делал, да нам никогда и не приходилось с ним здороваться за руку. В нашу камеру я всегда влетала «с ветерком», и Шумилов отвечал кивком на мое торопливое приветствие. А когда я приходила к нему в больницу, он вообще лежал и не двигался.

Рука у него была небольшая, твердая и горячая.

— Ну, что же, вы в хорошем фарватере, я за вас спокоен, — договорил Шумилов, давая Моте понять, что он может отправляться.

Меня это чуть-чуть удивило и даже обеспокоило: Иона Петрович, видимо, хотел остаться со мной вдвоем. Ясно, для чего: все дело в заметке. Может быть, и кроме нее, что-нибудь у меня не так. Вполне возможно.

Мотя еще раз наклонил голову, сдвинув каблуки. Шумилов проводил его каким-то странным, то ли ласковым, то ли грустным, взглядом, и я подумала, что Иона Петрович вспомнил о тех днях, когда мы работали втроем. И пожалел о них.

Но чего же ему жалеть? Теперь он поедет в Москву на большую работу и у него будет столичный помощник — не чета мне!

Он перевел взгляд на меня и как будто заметил и мой костюм, и «пупсики», хотя я спрятала ноги под скамейку.

Шумилов виделся мне каким-то новым. Он уже не был бледным, как в больнице, да и вообще не выглядел больным. То новое, что я в нем усмотрела, проистекало не от болезни, а скорее от того, что мы так просто, без дела, сидели с ним в беседке, и он был как-то «вольно» одет: шелковая рубашка с расстегнутым воротом, Незнакомый мне синий пиджак внаброску… Взгляд его казался рассредоточенным, совсем не присущим Шумилову. Этот взгляд как будто не предвещал мне неприятностей. Но почему же тогда он спровадил Мотю?

Я была немного растерянна, может быть, оттого, что первый раз оказалась с Шумиловым вне служебной обстановки. Правда, мы с ним много ездили вместе, но тоже по делам. А когда я приходила к нему в больницу, так это было продолжением дел, поскольку я докладывала новости все равно как на пятиминутке.

Я не знала, что сказать, а Иона Петрович, конечно, знал, но тоже молчал, и незнакомая улыбка бродила по его лицу, неопределенная и чужая. А я ведь никогда не видела его улыбки. Даже когда он вслух читал Мотаны документы, от которых можно было помереть со смеху. Но Шумилов только подымал брови и произносил свое: «О-ри-ги-нально» или: «Бывает».