Изменить стиль страницы

Я молчала, теряясь в догадках относительно драматической судьбы моего собеседника.

— Видите ли… Как вас зовут? Тая? Прекрасное имя. Действительно, в вас есть что-то от таяния… От таяния снегов.

Мне стало неудобно от такого поэтического оборота дела, и я поспешно добавила, что вообще-то меня зовут Лелька.

Овидий игнорировал «Лельку» и продолжал:

— Так вот, Тая… Мои родители меня не понимают. Они думают, что поэты не нужны нашей эпохе.

— Глубокое заблуждение! — горячо сказала я.

— Они хотят… — Овидий перегнулся через стол и шепнул: — Чтобы я учился на инженера… А?

— Ну и ну! — отозвалась я возмущенно.

— А мой папа, ползучий эмпирик, говорит, что стихи «не мужское дело».

Отец — эмпирик! Ужасно! Где же теперь живет Овидий?

— Я ночую на Твербуле, у пампуша. Его близость поддерживает меня.

— Чья близость? — робко попыталась я уточнить.

— Пампуша. Памятник Пушкину на Тверском бульваре… Вы, наверное, не москвичка? — сразу догадался он.

Пришлось признаться, что в Москве я всего лишь первый день.

— А где вы будете ночевать? — Возможно, он хотел пригласить меня к пампушу. Я поспешила сказать, что ночую у своего друга.

— А почему вам обязательно надо пить? — спросила я, заметив, что Дима все еще печально смотрит на графин.

— Все поэты пили. Верлен, например, так тот просто не высыхал.

Насчет Верлена я слышала, но зачем было так далеко ходить за примерами?

Мне не хотелось углубляться в тему, поскольку Овидий не прикасался к графину и высказывания его носили чисто декларативный характер. Я бы послушала стихи Овидия, но опасалась: а вдруг окажется, что такой симпатичный парень пишет какую-то муру. Тогда уж лучше вернуться к ползучему папе и учиться на инженера.

Все-таки я попросила его почитать стихи.

Овидий горько вздохнул, словно я коснулась больного места, тем не менее охотно согласился и объявил, что прочтет новую поэму.

— А это ничего, что мы тут сидим? — спросила я: в коридорчике толпилось много народу, мест не хватало.

— Ничего. Это мой личный столик, — успокоил меня Овидий, — ты же видела, как он выехал из-за портьеры, — добавил он, доверительно перейдя на «ты», и не без гордости.

Он начал читать, как читали поэты и у нас, отбивая ногой ритм и слегка подвывая.

Впрочем, я тотчас перестала это замечать, захваченная тем, что он читал.

Поэма называлась «Крутоголовка», и речь в ней шла о птице, залетевшей в город. Но в то же время это было как бы и о человеке, о девушке. И все время возникали картины Москвы, одна другой лучше. И никак нельзя было остановиться, хотя бы на мгновение, чтобы понять, как же это сделано… Слова были самые обыкновенные. Рифмы не очень четкие, а больше — созвучия. Все казалось очень простым — а я-то боялась, что услышу заумь, — но волшебно объемным. И, наслаждаясь, полностью погрузившись в мир чуда, я каким-то крошечным уголочком сознания мучительно завидовала… Почему? Почему? Раз я не смогла… И не смогу?

…В первый раз это случилось со мной, когда я была еще девочкой. Я сидела на порожке погреба в нашем дворе, и меня окружало все самое обыкновенное: глиняные глечики на кольях тына, крапива в маленьком ровике… В сараюшке, слышно было, предвечерне возились куры.

И вдруг сделался какой-то особый свет, словно перед грозой, запахло вечером, молоком и травкой, которую у нас называют «кари глазки». Лиловая с розовыми краями туча, скошенная ветром, упала на горизонт, и обнаружились мелкие серые облачка.

Я увидела все как бы со стороны, и себя тоже, сидящую на порожке погреба.

В этом свете и двор, и глечики, и я сама были совсем другими, чем в действительности, оставаясь в то же время самими собой. Что-то чудно звенело вблизи, хотя, может быть, это просто подымали на цепи ведро из колодца. И невидимый всадник в крутом седле бледного месяца неспешно ехал по облачной стерне.

Невозможно было объяснить Овидию все это. Наверное, надо было говорить об ассонансах и аллитерациях, о размере и рифме, там все, конечно, было, но я их не слышала.

— Чудесно! — сказала я.

Не знаю, почему он обрадовался: я была никакой не ценитель. Видно, просто бедняга Овидий намаялся со своими родителями.

— Надо, чтобы напечатали это! — искренне воскликнула я.

— Напечатают, — спокойно ответил Овидий.

— А у тебя уже что-нибудь печатали?

— Да, конечно. У меня даже книжечка вышла: «Колесо весны», жаль, нет с собой. Я с этим «Колесом» долго ходил.

Я посмотрела на своего собеседника с великим уважением.

Выходило, что в первый же день в Москве я познакомилась с настоящим писателем.

Между тем страсти кипели вокруг нас над блестящими металлическими блюдами с шашлыками. Клубы дыма и чад так сгустились, что мы с Овидием видели друг друга словно в воде.

Мне казалось, что мы очень долго сидим здесь и, вполне возможно, наступил уже вечер. В коридорчике окна отсутствовали, а слабый электрический свет истекал из стеклянных тюльпанчиков, торчащих над столиками на нечищеных металлических стеблях.

Да, был уже вечер, московский вечер, который всегда представлялся мне синими тихими сугробами у зубчатой стены Кремля.

Но, захлопнув за собой дверь шашлычной, я оказалась, удивленная и обрадованная, в неожиданном мире, принимая его на глаз, на слух и даже на ощупь: чистый морозный ветерок похлопывал меня по щекам, трепал за уши, дергал полы пальто, подталкивал, зовя бежать по заснеженному тротуару вверх, в заманивающую перспективу Тверской, между нарядно и ровно светящими фонарями. Туда, далеко, где угадывались уже вовсе невероятные Тверские-Ямские и чудился возок с фонариком на оглобле и на мутном стекле окошка — силуэт курчавой головы в цилиндре… И все туда, все туда же, занимая всю огромную ширину Тверской, устремлялись узкие санки и громоздкие машины. Вереница их казалась бесконечной; блестели лакированные крылья автомобилей, отлетали вбок голубые и красные сетки на рысаках, оглушительно рявкали клаксоны, щелкали кнуты… А пешеходы и не шли вовсе, а, подхваченные ветром, летели за косым снегом куда-то в ту же освещенную перспективу, в самое ее конечное острие, где мнилось какое-то новое чудо, какой-то новый поворот неведомо куда.

«Ух ты!» — беззвучно сказала я себе и не заметила, как пошла, да вовсе и не пошла, а только задвигала ногами, а ветер толкал сзади и катил меня, словно гуттаперчевую куклу на роликах.

— До свидания, Овидий! — крикнула я, уносясь на несуществующих роликах. — Я буду искать вас у пампуша, на Твербу-у-ле-е…

Володи все еще не было. Я постучалась к соседке. На этот раз она сидела за швейной машинкой и встретила меня кислой миной. Вероятно, она подумала, что мне следовало подождать Володю в коридоре, сидя на своем чемодане, а не беспокоить ее.

— Спасибо вам большое, я хочу забрать свои вещи, — сказала я.

— Какие вещи? — спросила женщина и покрутила колесо. Машинка застрекотала, но я перекричала ее:

— Чемодан, который я у вас оставила…

Соседка оторвала от шитья глаза и посмотрела на меня чистым, невинным взглядом.

— Никакого чемодана сроду не видела, — спокойно проговорила она и приготовилась снова пустить в ход машинку. Но я схватилась за колесо:

— Не валяйте дурака. Отдайте мой чемодан.

— Атыктотакая? — визгливо, по-блатному не разделяя слова, закричала женщина. — Чеюпристалакче-ловеку уменяребенокспит ходятвсякие…

Я опешила. Не знаю, что бы я предприняла дальше, если бы не услышала в коридоре возню с замком.

Когда я пулей выскочила от соседки, Володя уже был у себя в комнате.

— Я не смогла открыть твой замок, оставила чемодан у соседки…

— А теперь она говорит, что чемодана не было, — докончил Володя. — Раздевайся, шляпа. И чайник на плитку.

Володя вышел, и я услышала через стену его голос и почти тотчас — страшный грохот. Похоже, соседка сбросила мой чемодан со шкафа.

— Тоже, нашла камеру хранения, — ворчал Володя.

— А что? Вижу: приличная женщина, кормит грудью ребенка…