– Так вот: я и говорю – если не разрешат провести из-за радикалов – будет плохо, а если разрешат на условиях, что мы радикалов в жопу засунем – будет еще хуже…

Наискосок от них, на противоположной от них стороне, сидел у окна круглолицый какой-то дурачок в русской косоворотке и глупо улыбался, глядя в окно.

Елена аккуратно присела на стульчик с мягкой обивкой у самой двери – потом подумала – и пересела на тот, что был слева, без всякой обивки, но зато и без пятен не известно как давно застывшей зеленой краски.

– Нет, да вы поймите: все переговоры проведены – ну не получится так! Прихлопнут и всё! – доносилось из угла, где секретничала троица.

Сильно пахло отсыревшим паркетом, старыми, нежилыми, непроветриваемыми потрохами квартиры и тленом гнилых, желтых, как зубы курильщиков, газет. Елена заскучала, подумала: «Зря я на Дьюрьку ругалась. Ничего здесь интересного и нету», – встала и пошла на розыски Благодина, чтобы попрощаться.

Миновав прихожую, добредя по полутемным кривым завихряющимся закоулкам сначала до захламленной кладовки, потом до туалета с ванной – она вдруг услышала, что в дальнем конце коридора происходит какой-то жуткий скандал – и оставшуюся, самую кривую и темную часть, осторожно наступая на то здесь, то там выпадающие какой-то подлейшей катапультой паркетины, шла уже по звуку: в кухне, к закрытой двери которой, со стеклянным прозрачным окошком, она вышла (темная, закопчённая старомосковская кухня, заставленная какими-то дряхлыми высокими тумбами с ящиками, показалась ей гигантской по сравнению с их с Анастасией Савельевной закутком – что вширь, что ввысь), за столом, где она сразу заметила раззадорившегося с чего-то вдруг, с разгоревшимся лицом и сверкающими в полутьме глазами Благодина (который все еще не разделся и так и парился в пальто и шарфе), и вскочившего во весь рост Дябелева во главе стола, с нервозностью пытавшегося изобразить невозмутимую гримасу на дергавшемся лице, – сидели (почему-то не включая электричества и довольствуясь замызганным растворчиком света, сцеживающимся сквозь зачем-то наглухо задвинутые занавески – еще отвратнее, чем те, что висели на левом окне в гостиной – так что когда настой света достигал цветной клеенки, застилавшей стол, то становился ровно таких расслоенных бурых оттенков, как плесневый «гриб», который иные московские хозяйки выращивали на кухнях в банках – для брожения сомнительного напитка) еще человек семь – и базарили, кроя друг друга все той же загадочной нецензурщиной:

– Нет, вы подождите тянуть одеяло на себя!

– За основу, да только же за основу! Не тревожьтесь же вы так!

– А я хочу подложить гарантию, что потом не будет сюрпризов!

– Ах вы сюрпризов не хотите – а тогда и вообще ничего не будет!

– Да-да, дострахуетесь до того, что не встанем и не ляжем! Как вон с МГДСДО и ЦДПФЛ получилось!

– Ну это вы, положим, не встанете и не ляжете – а мы тогда, отдельно, своими силами, соберем своих членов и покажем вам кукиш!

Елена сочла за лучшее к двери вплотную не подходить, тихо развернуться и уйти восвояси.

В прихожей она уже намеревалась надеть куртку – и выйти не попрощавшись, как вдруг наткнулась слева на еще одну дверь – которая до этого, видимо, была заперта, и которую прежде, из-за потемок, она даже и не заметила: теперь дверь была приоткрыта – и, как оказалось – когда Елена невольно тут же с любопытством туда всунула нос – вела в светлую маленькую узкую комнатку. На застеленной сине-белым, в крупный цветочек, льняным покрывалом панцирной кровати слева сидела давешняя смешливая молоденькая женщина в нелепо-серийной блёклой каштановой кофте, и чрезвычайно быстрыми движениями, как будто надеялась высечь искру, расчесывала пластмассовой расческой, наклонив голову набок, свои красные стриженые волосы – а подружка ее у тумбочки между изножьем кровати и окном, стоя, разбирала (ловко внедряя боевое острие красных, как будто бы под цвет прически первой женщины выкрашенных, длинных лакированных ногтей как скальпель между бумагами) эстакаду каких-то печатных работ. Больше в комнатке ничего не помещалось – узенький проходик справа был заложен кипами бумаг.

– Заходите, заходите! – заметила ее женщина, сидевшая на кровати – и тут же, накренив лоб, принялась яростно зачесывать и так уже стоявшие дыбом от электричества волосы себе на лицо, отдувая залетевшие ворсинки с бордовых, накрашенных губ. – Садитесь! Вообще-то это комната Вадима, но – заходите! – он нам разрешает!

– Вот последний номер – читали? – каким-то светлым белым квадратным пятном помахала ей вторая женщина от окна.

Елена мотнула головой и цопнула в руки свеженькие бумажки, что ей протягивала женщина. Стопка, страниц в пятьдесят, скреплена была только большой гнутой канцелярской скрепкой, и имела комичный по претенциозности титул, грязновато отпечатанный заглавными буквами на машинке в центре шапочной страницы: «Вольная мысль».

– Только домой не уносите, ладно? А то у нас две машинистки в роддоме – тираж совсем маленьким получился… – как сквозь сон услышала Елена, уже на весу разглядывая листики, с удовольствием взвешивая их на ладони – и борясь с желанием их понюхать – как нюхала все свежие книги и альбомы по искусству, обожая запах кристально-чистой целлюлозы – в данном, впрочем, случае уже предчувствуя наоборот жуткую обонятельную засаду. – А вы на машинке, случайно, не…?

Мотнув вновь головой, дойдя до дальней, свободной половинки кровати и приземлившись на провисшую под ней гамаком, раздризганную кровать, Елена осторожно вытащила скрепку. Первым печаталось бездарнейшее эссе, звенящее пустыми аллитерациями и фантичными пестрыми перекатистыми ритмами вместо смысла – собственного, видать, автора – про какие-то аллюзии и конклюзии. Зато дальше шла перепечатка блаженнейшего, гениальнейшего старья – аж четырнадцатилетней давности: Солженицынская «Образованщина». Сидеть с коленками вверх до ушей и пятой точкой, провисающей, наоборот, почти до паркета стало вдруг как-то крайне неудобно; стянув кроссовки, Елена забралась на кровать с ногами – и тут только заметила, что обе ее соседки по комнате куда-то растворились – дверь была снова закрыта и сидела она в комнате одна. Смеясь точности и нещадности Исаечевских определений и радуясь как ребенок анекдотической узнаваемости образов («Вот бы матери почитать! И Ане! И Эмме Эрдман! И Дьюрьке! Да и вообще бы в школе всем скотам вместо стенгазеты раздавать!»), – Елена всё терялась в догадках, что за такой таинственный мэн с уморной, пораженческой фамилией «Померан», которого то и дело заочно желчно лягает Солженицын. И расстраивалась Елена теперь уже только от того, что эстакада бумажек на тумбочке застила ей свет из окна.

Впрочем, когда она в очередной раз оторвалась от слепой страницы и оглянулась – то обнаружила что застить уже нечего, что сидит она в кромешной темноте и непонятно как уже, по геометрической интуиции, разбирает буквы.

Дверь внезапно открылась, Благодин, все так же в пальто, не замечая ее, ступил в комнату, прикрыл за собой дверь и стал быстро, воровато, так, словно в темноте тягает картошку с соседского участка, набирать с верхушки одной из стопок в проходе между кроватью и стенкой копирку – свернул рулончиком, обернул тремя чистыми листами бумаги, замотал с обоих концов обертку как хлопушку, сунул во внутренний карман пальто – быстро вытер о пальто руки – и вздрогнул, когда Елена, прицеливавшаяся разом в оба кроссовка, и в оба промазав, спустила мыски на пол.

– Вы здесь! – страшно громко, от неожиданности, заговорил Благодин, и принялся с феноменальной скоростью крутить в темноте вторую самокрутку копирки. – Как хорошо! – чрезвычайно ловко закрутил он уши хлопушки как-то сразу с обеих сторон. – А я думал – неловко как получилось… – второй копирочный штрудель молниеносно последовал за первым, в карман. – Думал, вы ушли! Да, не очень для вас сегодня интересно было – не так много народу… – и Благодин тем же отработанным жестом быстро вытер обе руки о пальто. – Вы уж обязательно приходите в воскресенье!