Шуточки про интервью, впрочем, тут же переросли как-то сами собой в конкретнейший план: договорились, что вечером, дома, Елена посмотрит в большом советском энциклопедическом словаре биографию Кагановича – и выяснит его место рождения: потому как (уверял Дьюрька) без места рождения в Мосгорсправке адрес палача никак не дадут. И в пятницу, сразу после уроков, они вывалили из метро проспект Маркса, зубря – сбиваясь, хохоча – загадочное заклинание:

– Каганович – Кабаны. Кабанович – Каганы! Каба… Тьфу ты!

Взбесившаяся, вставшая на дыбы колкая позёмка шла в наступление не единым фронтом, а наподобие армии персональных белесых торнадо, пыталась повязать по рукам и ногам и сбить с толку каждого в отдельности, упаковывая шаткие фигурки с лихвой взвивавшимся вокруг каждого крупнистым бантом – и колкие выпады в лицо, заставлявшие задыхаться, казались уже просто какой-то глупой шуткой. На небе было еще хуже, такой кошмар, что лучше было туда и не смотреть.

Дьюрька посекундно закусывал удила хлястика собственной простенькой бурой ватной ушанки: правое ухо шапки (которое он зачем-то пытался приладить наверх) то и дело падало вниз, и хлястик объеден был до состояния кисточки. И эта его лопоухая ушанка, и его беззаветная розовощекость, и выражавшие порыв и непреклонность узкие, как будто нарочно неимоверно растянутые в ширину, сощуренные серо-голубые глазищи, от непогоды тускло отблескивавшие рыбьей сталью, и щекастое, овальное личико с крупным носом (с едва наметившимся намеком на хищность – тут же смягчавшимся, впрочем, широким хрящом), и девчачий излом хохочущих губ, и круглявый подбородок, подпиравший отложной воротничок коротенького коричневого полупальтишка в клеточку, и стоптанные башмаки – делали Дьюрьку, который, отплевываясь от бросков снежной крупы, яростно пробивался к киоску Мосгорсправки напротив гостиницы «Москва» сквозь ураган позёмки, похожим на героя какого-то дурацкого советского кинематографа.

Елена держала фасон – шапку из кармана зимней куртки не доставала, и лишь прикладывала околевшие малиновые ладони к завывающим от холода ушам.

Шел Дьюрька то как на шарнирах – мелко-мелко и бегло-бегло перебирая наледь ступнями, то вдруг (когда, видимо, вспоминал о каких-то собственных внутренних представлениях о солидности) начинал размерять смороженный асфальт размашистым директорским шагом, вскинув голову. Впрочем, уже через несколько секунд о солидности он забывал – и припускал в толпе вновь со всех ног. Обе походки сменяли друг друга так часто – Дьюрька-директор так часто спотыкался о собственного своего внутреннего нетерпеливого двойника, да еще и через шаг вдруг обнаруживал, что Елена его обогнала – и опять переходил на шарнирный – как будто тайком от себя – и будто никто этого вокруг не видит – так охота было добежать первым – и быстрей-быстрей догонял, обгонял, пихался – что к Мосгорсправке они подвалили уже куча-малой.

– Кабанович! – рявкнул Дьюрька, задохнувшись, первым в окошко и массивно приземлился на рамку обоими локтями, столбя территорию. – Ой, извините… Ка-га… Родом из деревни Кабаны! Лазарь. Моисеевич. Телефончик дайте пожалуйста!

– А кем он вам приходится? – переспросила будочница подозрительно – но подозрение относилось скорее к Дьюрькиному возрасту: тетка с редкими зеленоватыми бровями, не менее редкими фиолетовыми волосами и едким голоском заморена было до такого параллельного состояния, что ни о каких расстрелах простая русская фамилия Каганович ей воспоминаний не навеяла. – Кто вы ему?

– Я – родственник! Троюродный внучатый племянник! – благодушно соврал Дьюрька, резко натянув передний отворот ушанки пониже, и густо покраснел.

– Да-да, он только что из Кабанов – буквально прямо с вокзала! Ночевать в Москве негде – вот он и решил к доброму дедуле податься… – тихо подначила его сбоку Елена.

Дьюрька истерично всхлипнул, покраснел еще гуще, пурпурнее, но чудом не разоржался.

Будочница через узкую свою оконную щель смерила их еще одним подозрительным взглядом – зацапала щучьей ручкой деньги, – и велела зайти через час.

И всего-то через час сражений с метелью (перемежавшихся еще более драматичными и непростыми, буреобразными, шквалистыми околачиваниями в вестибюле метрополитена – вестибюле слякотном, болотистом, где их то и дело сносило с ног главным делом народа – сносить с ног) они оказались обладателями картонной прямоугольной карточки, с домашним адресом именитого убийцы на Фрунзенской набережной и его домашним телефоном: карточка казалась ключом к миру, ключом к истории, которые, – если ее правильно использовать (вот только придумать как!) – можно изменить и исправить немедленно.

Добежав до первого же телефонного автомата у Интуриста, чуть не подравшись из-за того, кто будет звонить, наперебой засовывая в автомат собственные двушки и, пихаясь, начав уже, было, в четыре руки набирать номер, вдруг обнаружили: а чего сказать-то, если легендарный упырь и правда сейчас подойдет к телефону – они не знают.

– Давай ты будешь говорить – ты все-таки девушка, – сдался вдруг неожиданно Дьюрька. – Скажешь, что ты комсомолка: хочешь с ним встретиться, чтобы он поделился партийным опытом. – А потом мы его хрясть…

– Дьюрька, перестань молоть чепуху… Ну и будешь ты точно такой же, как он тогда!

Елена набрала номер. Готовясь к какой-то чудовищной импровизации – по наитию – как только подойдет чудовище. Но неожиданно ответил женский голос.

– Здравствуйте, с Лазарем Моисеевичем можно поговорить? – произнесла Елена, вдруг почувствовав на языке и в висках омерзение от самого факта, что произносит это имя – да еще и с подобием вежливости в голосе.

– А Лазаря Моисеевича сейчас нет. А кто его спрашивает?

– Я… журналист…

– А откуда? Из какой газеты? Как вас представить? Что ему передать? – женщина на том конце как-то заметно оживилась.

– Я потом перезвоню… – быстро скомкала Елена разговор и бросила трубку на рычаг. – Нет, Дьюрька, я не могу! – отшатнулась она от телефона. – Омерзительно! Я вдруг почувствовала: ну о чем мы будем с ним говорить? «Скажите, вы жалеете, что вы такой подонок и преступник? Ах, нет, не жалеете? Ай-яй-яй…»

– Что за чувствительность! – бодрился Дьюрька – хотя самого трясло от волнения еще больше. – Это же исторический шанс!

– Ох, Дьюрька – им суд заниматься должен. Или врач психиатр.

– Согласен! Суд! Нюрнберг нужен над всеми сталинскими этими сволочами! Но пока новый Нюрнберг возможен станет – эта сволочь подохнуть успеет! А я хочу увидеть, как у него сейчас рожу перекосит, когда я ему скажу, что по его вине моего дела убили!

– Да что у него перекосит?! Это же не человек! Если б он способен был перекашиваться из-за стыда – он бы не санкционировал убийства стольких людей! Это все бесполезно, Дьюрька! Он не такой, как ты – не такой, как люди. Это больные маньяки, которых нужно судить, изолировать от общества – а не разговоры с ними вести – тем более не интервью брать – давая им возможность еще и гнусь свою пропагандировать на людях. Эта идеология должна быть запрещена как преступная – и каждый, кто смеет ее воспевать, должен сидеть в тюрьме. Сейчас он тебе расскажет – что такое время было, что все вокруг подонками и убийцами были, и что быть подонками и убийцами это доблесть – так и нужно служить родине. Да еще и скажет, что твой дед и вправду врагом народа был.

– А я ему по голове тогда!

– Гнусный трясущийся гнилой старикашка – ты представь себе! С гнилой душонкой внутри! Противно! Ему даже по голове дать противно! Мараться.

– Мало ли что противно: историческая правда должна свершиться! Он должен увидеть мое лицо – а я его! Меня могло не быть на свете из-за этой падлы!

В задыхающихся препирательствах не заметили, как добежали до Пушкинской. Вылазки позёмки подкрепились уже регулярной армией метели: серый одутловатый мешок свесился-таки с неба до кромок домов, и колкая крупа летела теперь, с отвратительной непредсказуемостью и резкостью траекторий, еще и сверху. У киоска «Московских новостей», впрочем, несмотря на это, жил, мигрировал, бурлил, особый народ – в первой же группке, застывшей у выхода из подземного перехода, белокурый длинновласый красавец довольно громко, с резкими выстрелами белорусского акцента, рассказывал восьмерым, с дрожащим почтением живым щитом его обступившим, обывателям, как участвовал в митинге в Куропатах – в память о репрессированных – и как его избили, и как внутренние войска избили еще сотни людей на его глазах, как волокли и избивали женщин, и как все несколько тысяч людей, поминающие сталинских жертв, были жесточайше, с применением слезоточивого газа и дубинок, разогнаны. У обочины с иголочки одетый джинсовый студентик с синим рюкзачком, с горделивым смехом для конспирации завернув разворот самиздатской крамолы – «Экспресс-Хронику» – в «Правду», давал читать (с руки, чтоб не увели) трем корешам, довольно рассказывая, как только что, полчаса назад, на его глазах возле Арбата свинтили и увезли распространителей «Экспресс-Хроники», а ему все-таки удалось до этого урвать последний номерок – в котором как раз, вон, все рассказано про аресты распространителей прошлого номера.