– А к которому часу? – без всякого энтузиазма, представляя себе, что того же самого народа в воскресенье здесь станет просто математически больше, – но надеясь в воскресенье все-таки дочитать самиздатовский журнал, на всякий случай переспросила Елена, все так же неудобно сидя на кровати, спустив ноги в носках на пол и мусоля в руках скрепку, никак не желавшую вновь осилить полсотни впопыхах неровно собранных страниц.

– Да к какому угодно, – усмехнулся Благодин, распахивая дверь и выходя из комнаты в ярко освещенную прихожую. – Я забыл вам, кстати, код замка на подъезде сказать – так вот, запишите себе куда-нибудь…

IX

Ночью выпал снег – настоящий, без дураков. Елена сразу почувствовала это – по вдруг накрывшему всё теплу: батареи, обычно до одури палившие здесь у них, в башне, даже в жарком апреле, сейчас, в ноябре, вдруг умерли – и еще до полуночи – нет, даже до полпервого – спасаться, пережидать колотун можно было лишь в пещере под одеялом, свернувшись эмбрионом с книжкой, уповая на фантастических, неземных слесарей, водопроводчиков, сварщиков, спелеологов, повивальных бабок. Босиком, в пижамных штанах и свитере, быстро-быстро, чтоб не спугнуть чудо, подбежала и вместо того, чтобы раздернуть разом как занавес сказочного спектакля обе шторы – тихо под штору внырнула: ну конечно! Легче и жарче тополиного пуха! Везде! Она быстро открыла узкую створку окна и высунулась по пояс наружу – тишина оглушала. Взбитый отвесно валившим снегом воздух был дистиллировано чист – и волгл. Боковые узловатые пальчики тополя, норовившие, как всегда зимой, тыкнуться поближе к окнам, сейчас красовались беленькими, из хлопьев зимнего пуха наспех вывязанными, во в многих местах драными митенками. Куст бузины под соседскими окнами, в нерабочее, неядовитое время года заваленный целлофановыми пакетами, огрызками, бумагой, сейчас был прибран белым легчайшим полотном. Помойка (два вывозных железных остроносых контейнера, видных из окна наискосок у соседнего дома) буксовала, как два застрявших в снегу военных кургузых автомобиля. Елена приложила руку к ровненькому, с одним угловатым выступом, отвесу легкого влажного снега на карнизе, впечатлевшему форму наружной рамы открытой внутрь створки окна: ну конечно, снегом заткнуло все дыры, все щели – от этого так блаженно тепло! – да и ветер как будто сразу пристыдился. Не шелохнется. Через двор, направо, под густыми испарениями прорванной трубы центрального отопления черно́ чернела круглая дышащая полянка – и земля жадно, как теплые лошадиные губы, ловила снег.

Тепло, было до смешного тепло.

В субботу утром через весь двор уже тянулись крест-накрест первые ленивые серые дорожки-однопутки. Анастасия Савельевна, с которой Елена уже два дня не разговаривала – но и, для разнообразия, хотя бы не ругалась – уехала куда-то еще до завтрака, тяжко хлопнув дверью (знакомый, десятки раз ею самой на бис производимый звук разбудил Елену – и жажда смотреть сверху первый эскиз зимнего двора вытащила из постели, да так и не дала больше заснуть – хотя, порадовавшись отсутствию Анастасии Савельевны, Елена твердо решила школу прогулять и выспаться). Вернулась Анастасия Савельевна в полдень загадочно сияющая, свежая, раскрасневшаяся, в высокой своей искусственной шапке под соболя с игривым дугообразным вырезом на лбу, высвобождавшим простор для взлета царских бровей, и в псевдо-плюшевом своем, замечательно приталенным, с едва заметным персидским ботаническим узором, мягком, легком, от завышенного пояса длинными вольными сборками ниспадающем темно-шоколадном пальто – и с каким-то прямоугольным пакетом, на котором радостно поигрывала аккуратненькими, кожаными, черными, плотно обтягивающими пальчики перчатками.

– Ладно, предположим, что я была не совсем права, – весело сказала мать, дождавшись, пока Елена вылезет из своей берлоги на кухню за чаем. – Тебе же, в конце концов, с ним на свидания ходить, а не мне. Тебе выбирать. Мир? Не сердись на меня. Извини меня за все, пожалуйста. Я просто совсем иначе себе представляла прекрасного принца, который влюбит в себя мою дочь…

– Мам, ну не начинай опять! Извинилась – так не начинай по новому кругу!

– Гляди, что я тебе достала! – не слушая ее уже, с абсолютно младенческим счастьем на лице вытаскивала мать из обувной коробки, воцарившейся в центре кухонного стола, дивной легкости и красоты ярко-красные кеды из непромокающего скрипящего синтетического чуда сшитые, и с белоснежными высокими подошвами, и с жеманной окантовкой, высокие, по щиколотку, небывалые.

– На ВДНХ продают! Ты можешь себе представить! В павильоне… Как его…? Никогда не догадаешься!

– Космонавтика? Пчеловодство?

– Тьфу ты, Ленка, я вспомнить пытаюсь, а ты меня с панталыки сбиваешь. Не поверишь: советские! Экспериментальные! По какой-то там итальянской лицензии. А дешевые какие! Какой же это павильон…

– Свиноводство?

Мать расхохоталась и восторженно наблюдала, как Елена, позабыв про обиды, ловко влезала в ярко-красненькие кеды – подошедшие – как влитые! – будто на нее по заказу.

– Только умоляю: не сегодня! Пока снег – ты их не надеваешь! Договорились?

На следующее же утро в ярко-красненьких легчайших кедах, снегири на снегу, Елена уже бежала по белому – мокро оседающему под свежими, белоснежными резиновыми подошвами – чуть подтаявшему, обновленному за ночь, настилу к метро: к Дябелеву на политические посиделки на Горького теперь попасть хотелось почему-то гораздо больше, чем давече.

Без особых потерь преодолев на Пушкинской, на взлете из перехода, развозню ступенек – жиденькую гречневую кашицу с солью (надо было просто держаться строго в центре – все нисходящие и восходящие мрачные фигурки жались с боков к перилам: вдруг, как один, из-за снега, сделавшиеся неуклюжими и боязливыми), она в два счета домчалась по узкой, расчищенной не совсем в сердцевине тротуара, а чуть сбитой на левый край, в одну железную звонко дребезжащую дворничью лопату, кривоватой (по мелким виляниям линий прекрасно видно было, как и где лопата натыкалась на превратности асфальта) дорожке (кремовые горы снега царили тем временем в центре – и влажно-ледянисто голубели у цоколей, – желтовато-серо, монументально грудились ближе к бордюру, и уж совсем как высоченный, отвесный спиленный колесами и корпусами машин черный гранитный мрачный памятник-волнорез на дыбы вставали на мостовой у обочины) до секретной арки. И уже только у подъезда вспомнила, что забыла Благодиным доверенный код – который, разумеется, и не подумала никуда записывать. Покрутившись под узеньким карнизцем, на палево-бурой штукатурке справа увидела нарочито большими, полуметровыми ребристыми буквами, красным (кажется, кирпичным огрызком) выведенное: 137. Нажав цифры, и без всякой надежды дернув замок, с удивлением увидела, что дверь поддалась.

Дверь в квартиру Дябелева оказалась и вовсе наполовину распахнута. На лестничной площадке курили: давешняя молодка с длинными красными остро заточенными ногтями (что в пятницу расфасовывала бумаги в Дябелевской комнате), в затяжку с сигаретой, отпятив зад в прямой юбке, и слегка им повиливая, и сгорбясь при этом зачем-то, с шутливым кокетством в округленных глазах бодуче приближалась к неинтересному, вялому, бородатому, седому, страшно худому лысоватому дядьке, периодически как будто сплевывая сигарету в красный пинцет пальцев, и за что-то его на чем свет отчитывала. Тот, затягиваясь сигаретой урывками, и испуганно отругиваясь в ответ, от нее все время синхронно пятился задом – так что через пару взаимных па должен был врезаться спиной в соседскую дверь. Самым забавным было то, что если бы смотреть на обоих, зажав уши, можно было бы сказать, что они кричат: но кричали они друг на друга шепотом.

В прихожей, коридоре, на кухне – и даже в Дябелевской потайной светёлке – галдели все разом, уже громко, в голос – Елена едва протискивалась, народу было столько, что она растерялась и не знала даже, где же спокойно (без риску сразу вклиниться в сплоченно оравшие друг на друга дружеские кружки) остановиться. С боков от зеркала, да еще и на противоположной стороне прихожей, теперь уже стояли (едва-едва не опрокидываясь) целых четыре заваленных до безобразия стула – как будто бы в той же комиссионке устроили годовую распродажу.