Москва, тем временем, оживала, оттаивала действительно даже быстрее, чем сдавалась, с переменными боями, зима. Вместо отсутствовавшего в стране неподцензурного, свободного телевидения – можно было просто доехать до Пушкинской площади и повертеться в сквере, противоположном Пушкину – в начале Тверского бульвара – меж удивительными, всегда всё народным телеграфом знавшими, приятно неравнодушными, интеллигентными людьми, совершенно незнакомыми между собой, но безошибочно друг друга как-то по свечению лиц распознавающими и обсуждающими все животрепещущие новости.

Свой аттракцион был и на Старом Арбате: улица, начиная с угла Арбатской площади, с завидной регулярностью оказывалась вся уклеена листовками запрещенного «Демократического Союза», – и, с такой же завидной регулярностью появлялись из воздуха менты или угрюмые люди в штатском – и листовки все яростно сдирали. Когда полицайский наряд уходил – через минуту же вновь появлялись буйные, быстрые, веселые, молодые демсоюзовцы – и весь Арбат теми же листовками уклеивали снова.

Конвейер работал бесперебойно – так что, все, кто хотел, легко мог осведомиться, что же в листовках, когда же и где следующий митинг, и кого же, на какие буквы, долой.

А порой – здесь же на углу Старого Арбата, увидеть можно было веселые картинки иного рода: странноватый, бритый идиотик в светло-розовом сарафане (из-под пальто смотревшемся так, словно он обронил фланелевые панталоны), выпрямясь как истукан, и почему-то все время подпрыгивая (видимо – от холода – потому что был в шлепанцах), внушал среднего возраста лохматому демсоюзовцу, что «в христианстве нет самосовершенствования». Демсоюзовец слушал-слушал, слушал-слушал, а потом, спокойно возражал:

– Ща вот как получишь в бубен, если врать будешь!

В метро было по-прежнему угрюмо, не хорошо, лица сограждан, по выражению, трудно отличимы были от их же сумок, и от их башмаков; никто почему-то ни с кем не разговаривал, а только себя вез. А как только Елена из метро, со стороны «Московских новостей» поднималась – сразу охватывал, со всех сторон, оживленный говор – вроде бы случайных прохожих – которые, застыв, обретали, вдруг, в столь же случайных прохожих собеседников: о конце света, о Нострадамусе, о новых данных о репрессиях, дозволенных к обсуждению в «Московских новостях» – и постепенно, по мере продвижения Елены вдоль Страстного бульвара, эти две темы мешались, и Нострадамус плавно превращался в яркой молве в Пострадамуса.

Крутаков стрелки для передачи книг забивал теперь подальше от народного половодья – чаще на перепутье Страстного и Петровского. А когда запрудили Москву еще и протестные митинги и шествия – крестообразно расчерчивавшие весь центр, жестоко разгоняемые или – для разнообразия – полу-жестоко – Крутаков, все чаще, не сговариваясь, по какому-то загадочному закону притяжения в толпе, абсолютно случайно с Еленой на этих манифестациях сталкивался. Елена, хоть и с трудом перебарывала отвращение от толкучки, криков, массовки – но все же ни одного антикоммунистического митинга не пропускала – стараясь, внутренне, чувствовать себя наблюдателем, – но, в глубине души зная, что пришла, чтобы на одного человека в протестной манифестации было больше.

– На Неждановой, ближе к Герррцена, водометы выстррроились, – мрачно сообщал Крутаков, внезапно возникая рядом с ней – и выволакивая за локоть из давки на Горького, в которой она уже начинала задыхаться.

– Ух ты! – не без восторга реагировала Елена. – Я никогда водометов не видела.

– И не желаю тебе, чтобы ты увидела их в действии. Не ори только – пойдем, покажу.

Или, когда в толпе вдруг заводилы начинали обсуждать планы, как обойти милицейское оцепление – Крутаков, зорко высмотрев рядышком внимательного мужичка в типической оплеванной серой или синей болоньевой курточке с нарочито убогенькой бурой нейлоновой авоськой, вдруг спокойным голосом предупреждал смельчаков:

– Господа, вы, что, не видите – багульник же с вами рядом расцвел буйным цветом?

Серого оплеванного мужичка-провокатора, с позором, из круга выталкивали, – и очарованной Крутаковским поэтическим иносказанием Елене еще минуту требовалось, чтобы догадаться, что «багульник» – производная от «гэбульника».

Умел Крутаков еще и по физиогномическим признакам и фигурам определять, кто в данный момент рассекает и сдавливает группы демонстрантов – менты – или переодетые в милицейскую форму военные:

– Милиционеррры, видишь, вон, в основном пузатые и наглые. А перрреодетые военные – вон, гляди: не наглые, а угрррюмые – и подтянутые, – весело и наглядно объяснял ей – тыча пальцы в агрессивные чересчур модели – Крутаков.

Кожаная куртка Крутакова при этом приобретала в глазах Елены особую неотразимость – потому что она точно знала, что во внутренних карманах у него – парочка свернутых в трубочку экземпляров журнала «Посев»; и Елена страшно гордилась вышагивать в толпе рядом с этим игривым, картавым, смазливым, потрясающе взрослым раздолбаем со взошедшей пашней вороной небритости над филигранной верхней губой, на подбородке, дугах щек и под скулами – и вертикальная разделительная бороздка на подбородке (из-за щетины выглядевшая как черный резкий штрих) как-то удивительно шла к его озорным, темно-вишнёвым глазам с хулиганисто-смазливо моргающими неприличной длины ресницами.

Иногда Крутаков, впрочем, безобразничал, и наглейше злоупотреблял своей ролью ее проводника на митингах: когда атмосфера неприятно сгущалась, и стенкой давить на демонстрантов, мрачно, на убой, начинали именно распознанные им военные в милицейской форме, Крутаков исхитрялся, усыпив и задурманив на секундочку внимание Елены, спрашивать, например «а в курсе ли она, что здесь вот, невдалеке, на Неждановой, за углом, стоит не снесенный, по невежеству, большевиками дом с надписью «В Боге моя надежда», развернутой аккурат против Кремля?» Елена, конечно, не верила, обзывала Крутакова вруном. Крутаков, воспользовавшись ее азартным интересом, хватал ее за руку и невообразимым молниеносным рывком выводил ее из подминавшей ее уже было давки – и вел предъявлять действительно существовавший четырехэтажный домик, с действительно существовавшим крамольным девизом на латыни, на скругленном эркере – ровно позади сталинской крысиной серятины-бурятины передних домов-оккупантов.

Или, в другой раз, заметив опасную ситуацию и видя, что менты избивают демонстрантов всего-то рядах в десяти от нее, Крутаков, невозмутимейшим жеманным голоском осведомлялся, видала ли она, в ближайшем переулке, уцелевшие палаты Савво-Сторожевского монастыря, – Елена, как раззяба, велась на его фокус, позволяла себя опять из толпы вытащить.

Раскусила Елена его отвратительно наглые финты после того, как на Маяке Крутаков, вдруг заморочив ей голову и отвлеча внимание рассказами о забавнейшем аттракционе, который есть на станции метро Маяковская («Монетку пятикопеечную можно с одного крррая платфорррмы до дррругого, по потолку арррочному перррекатить!») увел ее в метро – а когда, наигравшись, забыв про все гражданские мотивы, через полчаса она вышла на поверхность, то уцелевшие избитые демонстранты по закоулкам уже только рассказывали, как менты хватали и арестовали всех подряд.

– Дурррында, ну я же не хотел, чтобы ты в ментуррре сегодня ночевала, в свои пятнадцать лет! – нагло объяснил Крутаков, в ответ на ее слёзы и крик. – Я же вижу – всё, кирррдык, винтить начинают. Если б я один был – я бы остался: я, по крррайней меррре, знаю как себя вести, и я – мужчина, наконец, и взрррослый. Но я же все-таки в некоторрром ррроде за тебя отвечаю!

– Да?! И что конкретно ты за меня отвечаешь?! – всхлипывая, орала на него Елена и клялась, что больше вообще встречаться с ним в жизни никогда после этого не будет.

И вправду – не разговаривала аж дня два.

И в другой раз, на запрещенном митинге Демсоюза в сквере на Пушкинской, когда трое молоденьких ребят-демсоюзовцев каким-то образом ухитрились залезть на крышу высокого двухэтажного старинного здания, смежного с Некрасовской библиотекой, и принялись восторженно прикреплять там, на квадратную кирпичную трубу, запрещенный бело-сине-красный флаг (в котором Елена с радостью опознала тот самый, антисоветский, символ, который несколько месяцев назад с любовью вышила мулине на лодыжке черных колготок), – а следом по пятам карабкались уже за ними по жестяной покатой крыше менты, – Крутаков уже лишь поспешно закрыл ей ладонями уши, когда рядом какой-то юный кучерявый активист мечтательно и громко сказал: «Эх, как же их сейчас отп…»