Прошли почти три недели, а Н. так и не звонил. О своем плане, который я вскоре стал расценивать как глупую выдумку, я думал все меньше. В конце концов, все это почти выветрилось из моей головы, и тут однажды ближе к обеду Н. позвонил из Гааги. Он должен был приехать в этот день в Амстердам и собирался зайти, чтобы рассказать мне кое о чем, что совсем не хотел обсуждать по телефону.

Что же это могло быть? Сколько я ни думал, я не мог представить себе ничего, что могло быть достаточно важным, кроме того, что его могли уволить с фирмы и он хотел занять денег, из которых я, естественно, потом ни цента не увижу.

И все же после обеда, когда часа в два дня он поднялся ко мне наверх, он произвел на меня впечатление живчика, с трудом сдерживающего свои чувства. Как мне показалось, одет он был почти так же, как в прошлый раз, но с большей развязностью.

Он сразу же перешел к делу:

— Помнишь, я должен был рассказать ему историю, да?

— А? Ну да.

Я, между прочим, сказал ему, что он все должен видеть перед собой внутренним взором, даже одежду, возраст и занятия мальчика, что он должен будет описывать все это, так? Да, так. Ну, в общем, такие вещи рассказывать у него не очень хорошо получается, но в тот момент, когда он, лежа рядом с обнаженным Небесным Принцем, уже отчаялся, что ракета того когда-нибудь вспыхнет и выстрелит в вечность, он вдруг вспомнил эпизод из своей юности и именно об этом он совершенно случайно рассказал: как-то раз, в бытность свою бойскаутом — да еще в отряде морских разведчиков — играя в лесу рядом с озером, он связал одного красавчика-товарища, потом раздел его и часами щекотал и бил, то есть не он сам, а несколько его друзей, потому что он мучался глупым вопросом, нравится ему это или нет, он хотел даже помешать им пытать дальше громко ревущего мальчика, но в то же самое время, пока он, тяжело дыша, наблюдал за извивающимся и тщетно вырывающимся мальчишеским телом, он надеялся, что происходящему никогда не настанет конец. Вот что он и рассказал, честно, так, как все было, он даже упомянул такую примечательную деталь, что пришла ему в голову уже во время повествования: на мальчике, пока его пытали, была кепочка морского разведчика.

И вдруг, когда в его повествовании зашла речь о ремне, который приносил более ощутимые результаты, чем употребляемая до этого ветка дерева, так что жертве, почти обезумевшей от боли, почти удалось освободиться, свершилось чудо: Франс прижался к Н. всем телом, будто хотел сказать, что никогда его не покинет, будто он одним махом обрел и Бога, и убежавшего в море братика, он с криком выстрелил своей горячей «Святой Жидкостью» аж до собственного лба и волос, а потом, еще с час неподвижно лежал, все еще прижавшись всем телом к Н.

— Вот видишь, — сказал я, — кто умеет играть на рояле, того бабы любят.

— Чего?

— Не обращай внимания, — ответил я.

Значит, все теперь снова было в порядке. Прочь недовольство, досада и напряжение. Более того: они уже думали пожениться и искали жилье побольше, чтобы, значит, жить вместе. Не мог бы я позвонить, если мне вдруг попадется что-нибудь подходящее в Амстердаме, потому что они могут переехать и поселиться здесь.

«Ах, вот как, пожениться надумали, да?», подумал я. «Только твоего пилотика ожидает по программе совсем другой жених, совсем не ты». Я ответил, что буду присматриваться, и если мне попадется подходящее жилье, обязательно сообщу, и они непременно должны зайти к нам в гости. Может быть, «если Вими будет не против», они могли бы остаться у нас ночевать. Ревизм наконец-то достигнет уровня полного развития и, зародившись в амстердамской смиренной конуре, отправится во всемирное святое победное шествие.

И вновь прошло несколько недель, а Герард Н. не показывался. Постепенно, по прошествии двух, трех месяцев, мне все это стало казаться странным. Неужели Рассказ Об Истязаемом Морском Разведчике в Шапочке потерял свое магическое действие и счастье Герарда Н. испарилось, учитывая его бесталанность в сочинительстве? Иногда я думал, что пора написать ему, но так этого и не сделал.

Месяцев через пять после нашей последней встречи я случайно столкнулся с ним на центральной площади в Амстердаме, в субботу после обеда, мы оба прогуливались вдоль высеченной на стенах Национального Музея «прозы морских змей». Он потолстел, лицо его припухло, он выглядел, как человек, который плохо следит за собой, плохо питается и редко выходит на улицу. Я сразу почувствовал, что Любовь его оставила.

— Пошли к нам? — спросил я. — Я куплю выпить, только чего-нибудь не очень дорогого. Или у тебя с собой много денег?

— Можно и дорогого, — ответил Н., — но я ведь все равно не пью.

Глубокая грусть в его голосе заставила умолкнуть поднявшуюся во мне жадность.

Дома он сразу начал свой рассказ, без единого вопроса с моей стороны:

— Такой вот крэш,[250] да…

Я не понял сперва, о чем речь, и ему пришлось объяснить. Недели через три после нашей прошлой встречи Франсик разбился вдребезги где-то под Дрентом. Как же это произошло? Тайна, покрытая мраком.

— Он слишком поздно катапультировался, чтобы не дать машине упасть на какую-нибудь школу или деревеньку? — спросил я, потому что так можно было найти хоть какую-то причину, можно было объявить его героем, с венком от школы или муниципального управления на могилке.

Нет, ничего подобного, потому что на протяжении многих километров под ним была дикая, необжитая местность. К тому же он даже не пытался катапультироваться.

Н. еще повезло, что он узнал о его смерти, поскольку газеты он покупал нерегулярно. Затем ему пришлось самому выяснять подробности погребения, потому что, как оказалось, о церемонии извещали частными приглашениями: по крайней мере, он не нашел и следа объявления в газетах.

— Хоронили с воинскими почестями? — жадно спросил я.

— Нет, в обычном порядке, как частное лицо, через погребальную контору.

Сперва он не решался пойти, но потом, в час прощания с телом ринулся туда в панике, без всяких вопросов миновал привратника и зашел наудачу в комнату, где — просто с ума сойти — также лежал под стеклом совсем молодой мальчик, вокруг него стояли люди, но это был не Франс, нет. Он бросился вон из комнаты, почти сбив с ног прислугу с подносом, уставленным чашками с чаем.

— С ума сойти, с чаем, — мне показалось это странным. — Хотя, конечно, чай можно пить при любых обстоятельствах. Может, ничего необычного в этом и нет.

В другие комнаты он даже не заходил и покинул здание в большой спешке.

— Кто знает, как он выглядел, — сказал я. — Кто знает, может, ты сам себя уберег от кошмара.

Нет, вроде бы нет, он слышал, что внешне по нему даже заметно ничего не было: его выкинуло из машины, он не был обожжен или изуродован.

— Да, тогда жалко, что ты не попрощался с ним в последний раз. Ну да, в такой ситуации, в конце концов…

На похороны он тоже не ходил:

— Но и на работу я в тот день не пошел, нет.

Уже начало смеркаться, а мы все еще сидели, безмолвно уставившись в пространство. Человек может предполагать сколько угодно, но не нужно рассчитывать, что эти планы будут приведены в исполнение. Ревизм снова получил сильный удар судьбы: и он ускользнул от меня навечно, этот непослушный, крылатый любимчик и шалун (Икар! Икар!), а за ним будут и иные, всякие-разные, хотя еще не известно, кто именно. «Ephemeri Vita[251] или отображение Жития Человеческого, показанного на примере Чудесной и прежде неслыханной Истории бытия однодневной и порхающей Дрозофилы или Мушки Плодовой».[252]

Вы сами видите: я был прав, когда в самом начале предсказывал, что все сведется к привычным песнопениям. Но так уж устроена жизнь: сколько увесистых томов я еще ни напишу — хотя их будет наверняка больше того, что может вместиться за витражными дверцами серванта и в пространстве между двумя слонами-подпорками на каминной полке, даже если посчитать их все вместе, — я вряд ли сообщу вам что-то новое.