— Красивый мальчик, милый звереныш, — шептал я, нежно, но в то же время крепко обнимая его за шею и ощупывая горло.

Вдруг он приник ко мне всем телом, схватил ласкающую его руку и положил на свой пах.

— А ты часто приезжаешь в Амстердам? — шепотом спросил я, потому что я хотел знать, были ли у него здесь друзья, которые случайно живут неподалеку и могли видеть его — пусть это было уж совсем невероятным совпадением, но все же — входящим ко мне.

— Нет, только по делам фирмы. Но иногда, правда очень редко, и просто так, — признался он чуть погодя.

Я все еще не мог обнаружить, есть ли у него запах, казалось, он даже в паху не потеет.

— А что ты делаешь, когда приезжаешь в Амстердам просто так?

— Так, гуляю.

Я почувствовал, что мои расспросы его пугают. Он убрал мою руку со своего члена.

— Подожди чуть-чуть.

Мы лежали спокойно. И пока я смотрел на волосы на его шее и задумчиво водил кончиками пальцев против шерсти, моя ненависть вдруг уступила место сочувствию. Он, должно быть, из очень бедной, простонародной семьи, прикинул я, — не мог я иначе объяснить его аккуратненькие клишеобразные манеры, слишком опрятную одежду и совершенно анонимную манеру говорить. Он наверняка очень много работал и пребывал в полной уверенности, что когда-нибудь настанет момент и он больше не будет бедным — будто рожденный в бедности может избежать судьбы и перестать быть бедняком, — я представил себе его комнату в Гааге, на верхнем этаже дома номер 40 или 42 на улице, названной в честь индонезийского острова: настольная лампа с абажуром из пергамента, с изображенным на нем парусником времен Золотого Века, энциклопедия, дороговизна которой прямо пропорциональна ее бесполезности, которая стоит в серванте за стеклянными дверцами, окаймленными сталью; остальные одиннадцать книг — на каминной полке между двумя стоящими для подпорки слонами, а рядом с раскладной кроватью — шкафчик, в котором за зеленой занавесочкой стоит дюжина еще ни разу не использованных сувенирных бокалов, на каждом из них изображено гербовое оружие одной из одиннадцати провинций. Ну, вот, речь опять зашла в область сплошного уныния.

— Ты сердишься? — спросил он вдруг.

— Да нет же, почему я должен сердиться? — заверил я.

Я встал, наполнил бокалы и лег опять рядом с ним, сзади, и стал снова поглаживать его затылок. Тут он задал мне обычный, глупый вопрос:

— У тебя есть постоянный друг?

— Да, — коротко ответил я.

У меня не было ни малейшего желания рассказывать ему что-либо о своей личной жизни, потому я стал сразу же расспрашивать:

— Расскажи мне что-нибудь о себе, — начал я одним из самых кошмарных клише, чего он попросту не заметил. — Мне всегда чертовски интересно, как поживают другие люди. Ты один живешь?

Я заставил себя и дальше ласкать его затылок, слушая скучные фразы, в которых он рассказывал старинную повесть, такую же старую и печальную, как сам земной шарик, — древнюю историю робкого счастья, что дети человеческие почитают за саму жизнь и наслаждение ею.

Да, он жил один, но у него был друг, на семь или восемь лет младше его, ему только исполнилось девятнадцать и был он пилотом реактивного истребителя. Вот вам, пожалуйста.

— Такой классный пацан!

В этом я не сомневался.

— Красивый и сексуальный? — спросил я. — Расскажи, как он выглядит.

У него были темно-русые волосы, короткие и курчавые, даже ближе к черным. Цвет меня устраивал, но курчавость — не очень. Нет, кудряшки у него были вот такие малюсенькие и неподатливые, совсем не какие-нибудь пышные артистичные локоны. Ну, ладно. Ну, а его рот, лицо, глаза?

— Это мальчик с ушками? Мне очень нравятся мальчики с ушками.

Видимо, из-за экцентричности подобранных слов он не мог понять, о чем я спрашиваю.

— Ну, хорошо, ради Бога, опиши тогда его шею.

С этого момента он давал мне только ту информацию, о которой я просил, не меньше, но и не больше. Видимо, воображение отсутствовало у него напрочь, он мог передавать факты, но был совершенно не в состоянии составить связное предложение и донести его до другого.

Темно-русый орленок приходил пару раз в неделю, а по Средам только после обеда, но Воскресенье они проводили вместе.

— Приходил в форме?

Иногда. Какое счастье. Но я решил, что хоть его профессия очень возбуждает, но и опасно ведь таким делом заниматься. Ах, ну да, наверное, да, согласился со мной Герард Н., или Л., или С., но как сам мальчик говорит: «ему совершенно все равно, умрет он или нет». Ну да, обычное пустое бахвальство: по попе бы ему как следует надавать.

А как он выглядел голым? Я, конечно, спрашивал несколько путано и ожидал слишком многого, меряя все своим мирком представлений.

В любом случае, он был «очень красивый». От такого ответа, кончено, много пользы.

— Когда он раздевается, он стесняется и запинается? Он смотрит в землю? А когда он ложится в постель, а ты смотришь на него, у тебя першит в горле и тебе приходится все время сглатывать? Когда ты начинаешь его ласкать, ты вздыхаешь от невыносимой влюбленности в это тело? Правда, а, правда, ну скажи же?

Н., или Л., или С., кажется, начал понимать, что мной движет, потому что его сообщения стали менее краткими.

Затылок молодого Героя Воздухоплавания, о котором я вновь поинтересовался, в этот раз уже настойчивей, отличался четкой линией волосяного покрова, но был все же необъяснимо нежным, с волосиками, будто утиными перышками. У него были широкие плечи, ноги обычной длины, сильные, но без той грубости и еще не сильно поросшие волосами. Его ягодицы были само совершенство: снизу покрытые пушком, мускулистые и будто сжатые некой непорочной пружиной, а с внешней стороны, для полноты, на них были такие атлетические впадины, которые просто не поддаются описанию.

— А его кожа, — проговорил я будто в трансе, — кажется загорелой, даже если ее не касался лучик солнца, сильной и жесткой, как у взрослого мужчины, но, когда трогаешь, чувствуется, что она все еще мальчишеская, мягкая и прохладная, как замша. Так или нет?

Да, так оно и было.

— Вот видишь.

А «писюн» Мальчика — исходя из того, что «Герард» неоднократно употребил именно это возмутительное, неслыханное слово вместо «члена», «его штуки» или «его рукоятки», мне больше не требовалось дальнейших доказательств того, что его интимная жизнь никогда не была и не станет ничем иным, кроме животной охоты за механическим удовольствием, — но его «писюн» был совершенно невероятным, внушающим страх и почтение.

— Вот как? А он такой чуть склоненный и все еще по-детски наивный, несмотря на его величину? Или он жестокий и равнодушный?

Хм, трудно было выразить.

— Но он ведь не похож на гриб?

Нет, нет, об этом и речи быть не может.

Этот образ, который я создал себе сам, так возбудил меня, что мне стало нелегко расспрашивать дальше, я почти горел от желания, причем страсть моя имела не так много общего с телесной оболочкой, сколько с сильной тоской или с бессловесным благочестием.

У каждой медали две стороны, и теперь, даже не спрашивая, мне приходилось выслушивать то, что меня не интересовало, но что очень беспокоило Н.: их половые сближения не соответствовали желаемому. Даже когда они оставались в постели часами и Н. старался изо всех сил, последние полгода нашему храброму, красивому и восхитительному Воздушному Ангелу все реже удавалось хотя бы раз достигнуть насыщения. Принимая во внимание, что Н. не считал себя в праве фонтанировать счастьем в одиночестве, в то время как Франс — так звали мальчика — не мог кончить, то их совместное пребывание в последнее время было разочаровывающим, с натянутыми разговорами, скукой и смутной, неявной злобой. Отчего так вышло, Н. не знал.

— А что ты говоришь ему в постели, когда ты ему дрочишь? — спросил я деловым тоном.

— А? Ну, конечно, ничего.

— То есть ты совсем не разговариваешь с ним, ты не рассказываешь ему разных историй? — тут я еще кое-что вспомнил. — А вечером, когда темно, ты свет выключаешь?