Саша, я понял многое. И главное — понял, как я виноват перед тобой. Теперь я хочу лишь одного: мне так нужно сейчас знать, что ты простишь и поймёшь меня. Однажды я сказал тебе, что иногда у меня появляется такое чувство, словно беда стоит за дверью. Я думал, что ты просто посмеёшься над моей мнительностью, но ты вдруг воспринял это очень серьёзно и начал учить меня нехитрым упражнениям, чтобы заглушить страх. Ты помнишь это? Я так никогда и не узнаю, почему ты так поступил. Мой бесстрашный лев, — неужели ты тоже чувствовал это? Ты — самое дорогое, что у меня есть, и мне удалось уберечь хотя бы тебя. Я рад, что тебя не было рядом, когда всё произошло. Поэтому мне сейчас плохо, что тебя не было рядом…

Я устал. У меня нет больше сил. Мне необходимо всё забыть… Пусть это лето наконец закончится.

Сашка, я… Прощай, мой родной, храбрый лев.

Твой Косэ».

Оторвав взгляд от монитора и откинувшись на спинку кресла, Косэ достал новую сигарету из пачки.

Да, много что изменилось… Теперь он не носил очки, курил и вообще был на много лет старше. Наивный мальчик, в форменном кителе с погонами старшего сержанта, давно демобилизовался, возвратился домой и с головой окунулся в работу. Он так надеялся, что всё забыл! Но оказался не прав: беда неотступно стояла за дверью.

Однажды, делая очередную уборку в своей квартире, решил наконец-таки разобрать дальний угол своего старого шкафа. В руки попался какой-то узелок, завёрнутый в суконное полотно. Разворачивая, вспомнил. Улыбнулся своей наивной сентиментальности — вот пионерский галстук, который он носил, когда учился в школе. А вот и школьный альбом для рисования, где навеки запечатлелся кривобокий кувшин, размалёванный акварельными красками — и безжалостный «трояк» взыскательной училки. Вот ведь шельма!.. В конце альбома — как и полагается — рисунки «на свободную тему»: подводные лодки, межпланетные корабли и фантастические ракеты, инопланетяне «в шлемах с радиопередатчиками»… Училка рисования никогда бы этого не простила: её возбуждали лишь кувшины, чашки, кринки. А вот и «настоящий камуфляж»: тряпичный шлем тёмно-зелёного цвета, который предназначался для участия в общешкольной «Зарнице». Бог мой! — разве можно забыть, как вся школа исступлённо играла в эту «Зарницу», выслеживая опаснейшего противника в непролазной тайге — а точнее, в зарослях кустов городского парка!.. А вот и свёрток выгоревшего от времени полотна, перевязанного бечёвкой: это бывший киноэкран, по совместительству ширма, с которой начинались все детские до­машние спектакли, представления… на это полотно проецировался также свет лучей фильмоскопа, когда всей семьёй «крутили плёнки» по вечерам, просматривая диафильмы. Ха-ха!.. А вот, кстати, одна из плёночек, чудом уцелевшая. «Пёс Барбос и необычный кросс». Ого!!! Любимый диафильм детства!.. Нет, не самый любимый, — в настоящем кино всё-таки интереснее было. Да-а, так мечтал о собственной кинокамере! Сам снимал бы фильмы, лучше всех, — а потом показывал бы родителям, друзьям… Стоп!.. А это что ещё такое?

Руки невольно дрогнули…

Среди давно забытой одежды, старых галстуков, шарфов и газет — плотно смотанная лента кожаного ремня с большой жёлтой пряжкой. В первую минуту, разматывая странную находку, он даже не понял, что это. Пряжка со звездой потемнела и уже давно потеряла свой лучисто-золотой блеск, но глубокие неровные царапины на её внутренней стороне были видны всё так же чётко — как и в тот первый день, когда он их увидел: «А. Кунсайтес, Алма-Ата, 1989 г.»

Он сел в кресло, машинально наматывая ремень на кисть руки, и беззвучно прошептал: «Саша?.. Сашенька?! О господи!.. Как же я… всё это время… столько лет… Как же я мог?..»

Замёрзший осколок, что многие годы был глубоко спрятан в душе, таял и расплавлялся с каждым словом, переполняя всё его существо, — и наконец, как весенний горный поток, хлынул наружу.

Весь день прошёл как в страшном сне. Пуская дым прямо в стекло монитора, он смотрел сквозь глупые иероглифы букв на белом фоне экрана — куда-то туда, где…

…Всё ещё тёплый ветерок легкомысленно разносил по вокзалу терпкий запах поездов, запах разлук и расставаний, гонял по асфальту перрона первые опавшие листья. По составу пробежал железный грохот — это жалобно лязгнули вагоны, прощаясь с вокзалом, вновь начиная свой долгий путь вечных изгнанников. Проводник нетерпеливо махнул рукой. Мы всё ещё жали друг другу руки, унося с собой последнюю память этих прикосновений.

«Прошу, не забывай меня…»

Сейчас мне кажется, что события, происходящие тогда, были очень давно, и начинать рассказ о бесконечном лете, по-видимому, нужно словами: «В те давние-давние годы…» Но мне так и не удалось забыть, загладить в памяти эти давние годы. Бесконечное лето, похоже, навсегда останется во мне, как и я в нём, — хочу я этого или нет…

Лето началось прозаически просто: меня и всех ребят нашей группы по техникуму в конце мая «забрили в солдаты». Признаюсь, что тот момент, когда райвоенкомат, в виде своей повестки, призвал меня «исполнить долг перед Родиной», я воспринял с чувством, очень смахивающим на страх перед предстоящей бедой или смертельной опасностью. С той минуты я впал в состояние некой прострации, реагируя на все события как бы со стороны — словно это не со мной происходит. Все истории об армии, что доходили до меня, разумеется, никак не способствовали патриотическим чувствам защиты Родины и исполнению священного долга мужчины. Громкие, патетичные слова преподавателей и работников военкомата о почётной обязанности не вызывали у меня ничего, кроме тихой злобы. В большинстве своём, наше поколение уже не воспринимало службу в армии как что-то «почётное» — это была, скорее, повинность, которую так или иначе придётся выполнить. Проще говоря: либо — служить, либо — в тюрьму. Такая альтернатива наводила на определённые мысли — тюрьма и армия стоят очень близко друг от друга.

Как в тумане мелькнули несколько дней на местном распределителе. Из оцепенения я вышел лишь тогда, когда наш «боевой эшелон» через три дня пути прибыл в Алма-Ату. Радовало уже то обстоятельство, что я не попал в стройбат — а ведь именно туда меня приписали в военкомате. А здесь мне был уготовлен некий гарнизон ТуркВО, располагающийся в столице Казахстана. Ну что ж — крупно повезло, можно сказать…

Мало-помалу, жизнь моя, как река, разливающаяся в сезон дождей, вновь стала обретать свои берега, хотя совсем не те, что прежде. Такова природа разливающихся рек и такова природа человече­ской жизни — ни одна из них не возвращается в прежнее русло. Опять появился новый круг общения: друзья, враги. Выработалась и кое-какая сноровка. Например — «не нарываться» на людей и на работу. «Не нарываться на людей» было сложнее всего, да и работы в армии хватало — особенно такой, которая никому не была нужна. Постепенно часы складывались в дни, дни в недели — и так далее, пока я не поставил перед собой один из тех вопросов, что обычно заставляют кардинально менять свою жизнь. Я не люблю этих вопросов — они лишают покоя, жгут мозги и всегда требуют абсолютного решения. И тогда привычное течение жизни уже не устраивает, начинаешь искать перемен, и не всегда они бывают к лучшему. Звучал этот вопрос так: «Неужели это будет продолжаться все два года, день за днём, одно и то же?»

С другой стороны, стоит только очень захотеть… Ухватившись за первую же попавшуюся возможность изменить что-то, я перевёлся из своего взвода, где учился на радиста, в Штаб округа. Это было неплохо проделано, учитывая то, сколько было желающих. И даже очень неплохо для такого нерешительного мямли как я. Возможно, всё это и подвигло меня на разнообразные интриги с целыми спектаклями масок… Но как бы то ни было, я покинул взвод. Уходил я шумно, лицемерно кривляясь на глазах у сослуживцев и у начальства, «посыпая голову пеплом», всем своим видом показывая: «Видит Бог, как я не хочу этого. Как хочу остаться с вами!.. Но Судьба превратна…» В общем — театр одного актёра, а вместо аплодисментов — завистливые взгляды однокашников. Кстати, об «однокашниках» — не правда ли, что так уместнее называть именно сослуживцев, а не соучеников? Ведь здесь, в армии, мы вместе столько овса съели, что теперь стыдно смотреть в глаза лошадям!..