— Вот именно! — сказала Оля. — Уже миллион лет, как люди занимаются разными конкретными делами, а девяносто девять человек из ста не могут сказать, что такое счастье. Да что там счастье!.. Огромному большинству женщин недоступна такая простая радость, как близость с мужчиной; то есть близость-то доступна, радость недоступна…
— Ну и что из этого следует? — спросил теперь Сергей Васильевич, тыкая вилкой в квашеную капусту.
— А то следует, что ничего не следует, — ответила Оля, — как из ваших преподобных сердюков!
— Я этого не понимаю, — вступил вдруг Роман. — То есть я не понимаю, как это можно дожить до преклонных лет и не знать, зачем ты их прожил. Я бы повесился.
— И это мысль, — вставила Оля, внимательно посмотрев Роману в глаза.
— Уж не хотите ли вы сказать, что вам известно, зачем вы прожили свои четырнадцать лет? — спросил я, повернувшись к Роману, который сидел на моей стороне стола.
— Шестнадцать, хотя это и неважно, — сказал Роман. — Конечно, известно.
— Ну и зачем же?
— А вот это пока секрет. Но, во всяком случае, гамлетовские сопли — не про меня.
— И правильно! — сказал я. — Действительно, что за ерунда такая: быть или не быть? Разумеется, быть!
Сказав это, я нечаянно наткнулся взглядом на Алексея, который в предшествовавшие минуты как-то не попадался мне на глаза. Алексей кушал. Он так сосредоточенно кушал, точно он кушал и одновременно думал о чем-то важном или что-то изобретал. «Вот вам так называемые отцы и дети, — сказал про себя я, — отец не дурак пожрать, а у сына тайна».
— Слушаю я вас, молодежь, и удивляюсь, — вдруг заговорил Владимир Иванович. — Черт-те что у вас на уме! В кого ни плюнь, прямо профессор кислых щей, а на поверку выходит, что все это одно глупое умничанье. Вот у нас в ваши годы действительно была настоящая проблематика: металл, промпартия, коричневая чума…
— Что правда, то правда, — подтвердил я. — Вы извините меня, Владимир Иванович, металл — это, конечно, важно, но к человеческой жизни он отношения не имеет. Я это говорю совсем не в пику вашему поколению, а напротив, из понимания и сочувствия, потому что жизнь первого поколения советских людей — это была не жизнь в правильном смысле слова, а, так сказать, самосожжение по идейным мотивам. Жизнь начинается тогда, когда приостанавливается история, а в исторические периоды жизни у людей пет, есть только ясак процессу. Потому-то у нас и разная проблематика: вы о металле, а мы о гамлетовских соплях.
— Я предлагаю прекратить прения, — сказала Оля. — Давайте прекратим прения и займемся конкретным делом: выпьем вина — это объединяет.
— Погоди, — отозвался Саша. — Сначала я покажу картину, которую отцу на день рождения подарил. Я тебе, отец, потом другую подарю, а эту подарю Ольге, потому что она, оказывается, понимает роль в нашей жизни спиртных напитков.
Саша пошел в прихожую и через минуту возвратился с картиной, на которой была изображена исполинская бутылка вина, окруженная хороводом маленьких человечков.
— Давайте заодно ее и повесим, — добавил он и командировал Владимира Ивановича за гвоздями и молотком.
Когда Владимир Иванович вернулся в комнату из прихожей, Саша поставил у стены стул и было на него влез, но Владимир Иванович его согнал и, скинув башмаки, вскарабкался на стул сам. Он приладил к стене большой гвоздь и взмахнул молотком; как раз в эту минуту и началось первое явление драмы, которую разыграл рок вечером 13 февраля: кто-то позвонил в дверь.
2
Ольга пошла открывать и пропала. Ее не было так долго, что меня обуяло дурное предчувствие: я почему-то подумал, что звонили по мою душу. Это предчувствие совершенно сбылось: вошла Оля и посмотрела на меня с ласковой укоризной.
— Это за вами, — сказала она. — Какая-то девочка…
Я обмер, сообразив, какая девочка может явиться по мою душу, и в полном смятении поднялся со своего стула, чтобы выйти в прихожую, но не поспел: в дверях уже стояла Наташа Карамзина.
— Пойдемте, пожалуйста, — сказала она, не обращая никакого внимания на присутствовавших. — Пойдемте, прошу вас. Если вы не уйдете отсюда, я что-нибудь с собою сделаю…
Все взгляды обратились ко мне, даже Алексей перестал жевать и посмотрел на меня со скучающим любопытством. Тут я почувствовал себя таким идиотом, что от досады и смущения покраснел; нужно было что-то сказать, как-то объясниться, но только я стал собираться с мыслями, чтобы каким-то образом выйти из скандального положения, как наступила очередь второго явления драмы: в прихожей опять зазвонил звонок.
Ольга в другой раз отправилась открывать, но в этот раз обернулась почти мгновенно: она вошла в комнату с растерянным и немного испуганным выражением на лице, а из-за ее плеча на меня глянула злобная физиономия Письмописцева.
— Вот я вас и выследил, — сказал Письмописцев, поблескивая ненавидящими глазами. — Я вас предупреждал, что ради Карамзиной я пойду на все.
Эти слова прозвучали в настороженной тишине, так как, видимо, все уже поняли, что нагнетается безобразное происшествие. Со своей стороны, я был готов, что называется, сквозь землю провалиться, так мне было нехорошо.
— Послушайте, Письмописцев… — начал я, но он меня оборвал.
— Никаких объяснений! Знайте, что я не позволю вам растлевать чистых девушек! Я не позволю таскать их на квартиры тайных свиданий! Слышите, вы, Синяя борода! И если нужно будет пролить кровь…
На этих словах Письмописцев осекся, так как в прихожей в третий раз зазвонил звонок — это подоспела трагическая развязка. Уж не припомню, кто пошел в прихожую открывать, но помню, что в следующую минуту квартира вдруг наполнилась какими-то людьми, которых оказалось настолько много, что даже стало трудно дышать. Поднялся шум, кто-то что-то закричал, кто-то вроде бы даже заплакал, хотя, должен сознаться, в эту минуту я не вполне слышал, видел, соображал. Определенно могу сказать, что я видел, как, перепугавшись, юркнула под диван Олина московская сторожевая, и слышал, как неизвестный человек с красной повязкой на рукаве сказал, подозрительно оглядевшись:
— Так: алкоголь, несовершеннолетние — очень хорошо. Значит, сначала собак разводим, а потом устраиваем притоны — очень хорошо…
За достоверность всего остального я бы не поручился, но что касается соображения, то я уже немного соображал, что присутствую при чем-то ужасном, сокрушительном, отдаленно напоминающем смертный час. Я весь натянулся, как перед истерикой натягиваются психопаты, с минуты на минуту ожидая какого-нибудь убийственного конца. И тут я взглядом нечаянно наткнулся на Владимира Ивановича — он был страшен.
Самым страшным мне показалось то, что он одновременно был и смешон и страшен. Он все еще стоял на пьедестале стула разутым и держал в правой руке поднятый молоток: лицо его было озарено боевым восторгом. Он как-то надувался, надувался и вдруг закричал:
— Бей их!!! — закричал он так громко, что внезапно наступила мертвая тишина и даже послышалось, как на кухне каплет вода из крана. — Бей их, гадов, в бога душу мать!
С этим кличем Владимир Иванович соскочил со стула и взмахнул молотком над головой человека с красной повязкой на рукаве. Компания пришельцев отпрянула, и кто-то в ее тылу завопил: «Милиция!»; по стану неприятеля сразу прошел оживленный ропот, как будто там только этого вопля и дожидались.
То ли милиционер был уже тут, то ли он подвернулся к случаю, но появился он моментально; милиционер, очень молодой милиционер, с пушистым чубчиком, который у него выбивался из-под фуражки, протиснулся сквозь толпу, и я глазом не успел моргнуть, как Владимир Иванович уже лежал на полу, а милиционер сидел на нем, как в седле, и самым добродушным образом улыбался. Тут наступил мой час.
— Слезь сейчас же, сопляк! — сказал я милиционеру со всей накопившейся во мне болью.
— Вы соображаете, кому вы говорите такие слова? — отозвался милиционер. — Вы соображаете, что я при исполнении служебных обязанностей?