Изменить стиль страницы

— А ежели по морде угощают? Шкуру дерут? — скучно спросил Ваня Дух, куда‑то, по обыкновению, торопясь и лишь из уважения к деду Василию поддерживая разговор. — Ежели с живого шкуру дерут, тогда как?

— Терпи. Раз ты гость, ничего не поделаешь. Всем надо терпеть. Да — а… У меня, слышь, Егора‑то, старшого, на войне убили… Терплю.

— Ну? Когда?

— Надысь повестка из волости пришла. Убили, — невозмутимо — равнодушно, словно читая псалтырь по чужому покойнику, ответил Василий Апостол, возясь с сапогами. — Пишут, пал героем на поле брани. За веру, царя и общество.

— Отечество, — поправил сторож, перекусил соломинку и отплюнул ее далеко от себя.

— Да. Отечество, — подтвердил дед Василий, набожно глядя на сапог, который упирался, не лез на ногу. Он погладил узкое, как труба, голенище, торжественно заключил: — Яловые. Износу не будет. Одначе ссохлись малость… Ну, да мы их, благословясь, деготьком, они и отойдут, отмякнут. Спасибо Платону Кузьмичу, уважил… Да — а. Пал, слышь, Егор Васильич. большак мой, героем. Царство ему небесное… А баба его, Лизавета, ничего не желает понимать. Воет, дура. Три дня в лёжку лежала, не выходила на работу. Я ей говорю: покорись, Лизавета, молчи. Стало быть, так угодно богу. Ему, слышь, видней… У меня еще два сына в живых остались. Проживем… Вернутся браты с войны — за отца будут твоим ребятам. Бог, слышь, убережет их, сыновей моих, за ради сирот… Убережет, милостивец, — уверенно, громко повторил Василий Апостол и поднял голову.

Под моховыми, клочковатыми бровями, в ямах, там, где были глаза, темно светились и не проливались два бездонных омута.

Озноб пробежал по Шуркиной спине. Он поскорей стал смотреть на дубовые, корявые пальцы деда, которые все гладили, ласкали подошву и голенище сапога.

А он‑то, Шурка, сейчас думал, что Василию Апостолу сапоги дороже убитого сына! Может, он в мыслях и не голенище гладит, а большака своего Егора ласкает, такого же здоровенного, чугунного, как яловый сапог. Он, Егор, прежде один не поддавался пьяному Василию Апостолу, брал отца в охапку, нес в конюшню и укладывал спать.

— Это верно, бог убережет… коли сам побережешься, — сказал Ваня Дух, ворочаясь у телеги. — Недаром пословица толкует: бог‑то бог, да сам будь не плох, — усмехнулся он, косясь на свой пустой рукав. — По мне — лучше без руки, чем без головы… Так как же, Василь Ионыч, насчет землишки? Пустует она у ваших господ, жалко смотреть. Уступи десятинку — другую под яровое? Или мне к самому Платону Кузьмичу идти? — спросил он, присаживаясь от нетерпения на корточки перед дедом. — Отблагодарю… За мной не пропадет.

Дед Василий не ответил, провел деревянной ладонью по бровям, и опять под ними, в глубоких впадинах, горячо зажглись карие глаза.

— Да — а… — задумчиво протянул он. — Стало быть, молчи, терпи. Гость!.. Ну и то сказать, — вздохнул он, — в гостях хорошо, а дома — лучше.

— Где же этот дом? — подал глухой голос Степан, подходя с граблями ближе. Угрюмое, красивое лицо его с пробившейся пушистой русой бородкой и усиками выражало любопытство. — Дом где?

Василий Апостол молча поднял глаза к небу.

Степан схватил охапищу соломы и, заслонясь ею, хромая, бормоча злобно что‑то себе под нос, ушел в конюшню.

Шурка затопал башмаками, завозился в своем уголке, как Ваня Дух. И было отчего: Яшка словно сквозь землю провалился. Жди его, теряй понапрасну дорогое свободное время. Все интересное, новое выслушано, узнано. Теперь дед Василий заговорит по привычке из Евангелия. А Шурка, признаться, не любит и побаивается, когда при нем говорят о боге. Он, Шурка, грешный человек, лазает по чужим огородам, по — прежнему ленится крестить лоб и читать молитвы, всегда норовит улизнуть из церкви, а на исповеди утаивает со стыда все свои грехи. Может, поэтому бог и карает его так часто. Вот Яшка не идет, наверное, и это божье наказание.

— О, добре побуваты вдома! Дуже скучився… Як згадаю хату биленьку, свитлу та хорошу… — нараспев заговорил Трофим Беженец, краснея от застенчивости и восторга. — Мы с — пид Зборова. Чули про таке добренько мисто? От гарно! У меня булы воли мицненьки, коненята и коровки добри… Маты божа! — пел он, как песню, размахивая трубкой, заглядывая всем в глаза, точно боясь, что ему не поверят. — Не вирыте, що так можно жыти на билому свити? Можно, хлопцы!.. Як пан жив. О — го — го!

— Что ж ты не остался там, под этим своим Зборовом, к нам прилетел? — недоверчиво спросил Ваня Дух.

Беженец сунул трубку в рот, потупился.

— Герман кат… австрияки… швабы та мадяры… шоб их гром побыв! Ось бач, лихо яке: эва — ку — ция… тикаты треба.

— А добро?

— Заховалы трошки… Та що там казаты! Мабудь, клятый нимец, мабудь, австрияк пограбував… Пропало, усе пропало, за витром пишло!

— Бога забыли. Вот он и прогневался, напустил германцев, как саранчу, — строго заметил Василий Апостол.

Серый старикашка закашлял, шурша соломой, точно засмеялся.

— У каждого свой бог, — сказал он тихонько, как бы про себя, ни на кого не глядя, угнездываясь поудобнее, затачиваясь, как мышь, в солому.

— Это как же? — нахмурился дед Василий, подозрительно, с досадой оборачиваясь к сторожу. — Опять, Прохор, беса тешишь?

— И не думаю. Какой тут бес? Я только говорю: у человека два бога — он сам и его благородие карман.

Беженец Трофим, несмело, осторожно улыбаясь, закивал бараньей шапкой.

— Так. Правду кажет! Святую правду!

Сторож высунулся из соломы. Волосы у него были короткие, с проседью, щеткой. Узкое серое лицо в частых морщинках, как в сетке, а зубы — белые, мелкие. Они так и блеснули, когда сторож, смеясь, сказал:

— Жрать нечего — о боге вспоминаем. А сыты — каждый норовит сам господом богом заделаться… Что — о, неправда?

— Гм — м… — с сомнением промычал в бороду Василий Апостол, бросая сапоги и задумываясь. — Не поймешь тебя, племяш. Да — а… Послушать — будто и дельное болтаешь. А приглядишься — вроде как ты, слышь, крестишься левой рукой. Души в тебе нет… Ну, правда. В грехах живем. Дальше что?

— А ничего особенного: по привычке молимся, по привычке и в бога верим.

— Справедливо, — согласился Ваня Дух, подавляя зевок. — Оттого и карает нас, грешных… Какое же ваше последнее слово. Василь Ионыч? — перешел он сразу на шепот. — Не могу ждать, добрые люди давно зябь подняли. Землица‑то ведь плачет!.. Опять же дороже никто не даст, верьте моему слову. Этот Уська Быков только цену набивает, а сам у солдаток пустыри распахивает. И Шестипалый в Глебове оседлал вдов. Безбожные люди, Василь Ионыч. Им бы только урвать где задарма… А пленных не ждите. Откуда начальству их набрать, пленных, на все усадьбы?.. По рукам, что ли?

Прохор, лежа в соломе, негромко твердил свое:

— По нынешнему времени, дядя Вася, живая душа не стоит гроша. На войне солдатскими душами болота гатят. Что хворостина, что Егор твой — одна цена… За какого бога он воевал? За что погиб?

— Не замай Егора, слышь?!

— Боишься, гость? Молчи, терпи… Ду — ша! Копни свою душу, вывороти ее наизнанку. Полезет из твоей святой души леший знает какое дерьмо.

Василия Апостола ровно по голове ударили. Он окаменел с разинутым, как яма, ртом, не мог ничего выговорить, а глаза его жгли сторожа вместе с соломой. Он силился сказать, шевелил губами, но слов не было, лишь темные жилы вздувались и ходили у него на коричневой шее.

Замолчал безнадежно Ваня Дух, сидя на корточках. Беженец стеснительно уставился на свои лапти. Один Прохор как ни в чем не бывало грыз белыми зубами соломинку.

— Вре — ешь! — грозно выдохнул с ревом дед Василий, приходя в себя и поднимаясь. Он отшвырнул сапоги, затряс кулаками. — Врешь, нехристь! Ты в нее заглядывал, в мою душу‑то?!

Чем сильнее гневался и темнел Василий Апостол, тем веселее и светлее становился Прохор, каждая морщинка на его узком лице играла и светилась. Шурка с удивлением заметил, что сторож вовсе не старик. Прохор выползал из соломы белозубый, ловкий, насмешливый, в серой блузе, затянутой ремешком, в городских брюках и ботинках с новыми калошами. Вот так мышь! Пожалуй, дед Василий оказался мышью, хотя он и не походил на нее, но все‑таки он был в чем‑то пойман, это и Шурка заметил, но догадаться никак не мог. Ему снова было интересно смотреть и слушать. За спиной торчал Яшка, переводя дух от бега, что‑то шептал на ухо, но Шурка не слушал, тряс головой, чтобы Яшка не мешал.