Изменить стиль страницы

Петух наконец понял: Шурка выдумал что‑то необыкновенное, чего еще никто никогда не выдумывал, и перестал приставать с расспросами.

Повстречавшись с бабкой Ольгой и поздоровавшись особенно ласково, чтобы бабка ни о чем, грехом, не догадалась, друзья некоторое время шли молча, ротозея по сторонам.

В усадьбе над березовой рощей кружили грачи, сбиваясь в осеннюю стаю. Эта стая то собиралась в черную клубящуюся тучу и грозила заслонить солнце, то развертывалась неводом в полнеба; невод надувался, шевелился от улова, а небо голубело, как вода, и солнце плескалось и сверкало золотым лещом.

Под ногами на дороге шелестели листья. Они пахли сухим березовым веником. Но по обочинам, в лужах, еще густо зеленел подорожник, отчаянно цвела, не признавая сентября, желтая ромашка, та самая, что всегда пахнет душистой антоновкой. Шурка повел носом и чмокнул губами. Слабый кисло — сладкий запах стлался по земле, словно на луговине были рассыпаны яблоки.

— Есть хочется, — признался Шурка со вздохом.

Задрав голову, он пощурился на солнце. Домой попадешь не скоро, так как возвращаться рано. Братик Ванятка, слава тебе, не виснет на руках, подрос, гуляет без няньки. Воды из колодца Шурка всегда успеет натаскать, и дров мамке принести, и картошки накопать успеет, а корову загонять и ригу топить надо самым поздним вечером.

Мужичьи заботы легко отодвинулись в сторону, кроме одной, главной, которая беспокоила.

— Знаешь что, — смекнул Яшка, одолеваемый той же заботой, — сбегаем на минуточку к нам, в усадьбу. Я хлебца захвачу и соли. Напечем в пещере картошки… наедимся до отвала.

— А тебя дома работать не заставят?

— Эх ты, большой, а беспамятный! — рассмеялся Петух. — Сегодня суббота, мамка полы мост у Платона Кузьмича. Я прошмыгну — и не увидит.

— Сестренка твоя, пожалуй, наябедничает.

— Ничего, я сестренке камушков с реки принесу. Ей только пообещай чего‑нибудь — она и не пикнет, хоть зарежь… Покатили в усадьбу.

Глава VI

ДУША ВАСИЛИЯ АПОСТОЛА

Давно миновало время, когда Щурка со страхом ступал за железные фигурные ворота и пробирался к Яшке украдкой, стараясь не попасть на грозные очи управляющего, не смея потаращиться как следует на диковинные цветы, на белый замок с башенкой на крыше. С тех пор как началась война, порядки в усадьбе изменились. Ворота не запирались, одна их половина валялась на земле и ржавела. Крапива и репей проросли через узорную решетку, будто проткнув железные ворота насквозь. Разрешалось ходить садом, под самыми окнами барского дома, потому что цветов в саду росло мало, а в белом высоком замке никто давно не жил. В прошлое воскресенье Шурка своими глазами видел, как хромой Степан, работник, шел на конюшню по клумбам с охапкой подстилки, ломая и приминая лаптями цветы, оставляя за собой соломенную дорожку. Платон Кузьмич пил чай на крыльце флигеля, все видел и рта не открыл. Он теперь редко ходил и распоряжался, больше сидел в беседке под липами, опершись на трость, в теплом барашковом картузе и мохнатом пальто с поднятым воротником, распухший, в седой щетине, с отвислыми ушами, словно старый боров. По хозяйству за него распоряжался дед Василий Апостол, когда божьим словом, когда бранью, смотря по обстоятельствам и настроению. И ругаться и славить бога ему приходилось не часто — дел в усадьбе было мало.

В людской — длинном каменном сарае с худой крышей — добрая часть комнат пустовала, как пустовали на конюшне стойла: работников и лошадей угнали на войну. И здесь, в людской, царствовал Василий Апостол со своей тяжелой, похожей на каменную плиту, Библией в кожаном переплете с медными застежками. С дедом ютились три его снохи — солдатки и куча ребятишек. За тесовой перегородкой жили Яшка с матерью и сестренкой. На кухне на печи спал угрюмый парень Степан, коротконожка, не взятый на позицию и нисколько этому счастью не радовавшийся. Обитала в людской семья беженцев, она ходила в домотканой одежде и разговаривала певуче, смешно и не совсем понятно. Да еще в крайнем чуланчике, в конуре, сидел, как на цепи, зубастый мужик, недавно появившийся в усадьбе и стучавший по ночам вместо деда Василия в деревянную колотушку.

Яшка и Шурка давно высмотрели, вынюхали каждый уголок усадьбы, даже во флигеле Платона Кузьмича побывали, пока управляющий грелся и дремал на припеке. Не удавалось только до сих пор проникнуть в белую громадину с башенкой.

Барский двухэтажный домина возвышался, как прежде, недосягаемый и таинственный, со столбами на просторном крыльце, с запертыми крепко — накрепко дверями и окнами. Ребята пробовали из любопытства подобрать ключ к дверям, но и Катькин амбарный ключище, одолженный на вечер, оказался мал, болтался в замочной скважине, как гвоздь в большой дырке. Что касается окон, то хотя в каждое из них при желании могла свободно въехать тройка с дугой, оглоблями и тарантасом, — для ребят не нашлось самой обыкновенной щелки, чтобы просунуть руку и открыть задвижку. А бить стекла еще не хватало духу. Оставалось не ахти какое веселое занятие: виснуть по железным, с облупившейся краской карнизам и, расплющив нос, глядеть через мутные от пыли стекла на темные картины, развешанные по стенам, на стулья в белых чехлах, бронзовые часы под стеклянным колпаком, на забытый в углу, на круглом столике, зонтик.

Два худеньких, бледных мальчика в бархатных коротких штанах и бархатных курточках давно не заглядывали в усадьбу, и неизвестно, где было спрятано их ружьецо, стрелявшее настоящими свинцовыми пульками. И девочка в соломенной шляпе с ленточками где‑то запропастилась. Не приезжала и мамка барчат, вечно прятавшаяся под зонтом от солнца. И сердитая нянька в чепце и фартуке, постоянно гнавшая прочь Яшку и Шурку, во всем оговаривавшая барчат, даже эта ненавистная, бесполезная девка не появлялась в усадьбе. Про генерала с золотыми эполетами и пуговицами и говорить не приходилось. Он, конечно, воевал с германцами и австрийцами.

Но белый неприступный замок, как картинка из завлекательной книги, с высокой башенкой, кирпичными столбами, глазастыми окнами, этот богатый, молчаливо — строгий дворец, ни на что окружающее не похожий и оттого еще более таинственный, казалось, терпеливо ждал своих хозяев…

Пока Яшка бегал за хлебом и солью, Шурка успел, как всегда, потереться возле усадебного народа, который отдыхал после обеда, расположившись в тени за конюшней на ворохе свежей пахучей соломы.

Дед Василий, не изменившийся за эти годы, торжественно переобувался, словно молился, осторожно, набожно оглядывая и ощупывая аккуратные, твердые, будто чугунные, русские сапоги, подаренные ему, как знал Шурка, недавно Платоном Кузьмичом за верную службу. Костлявый, с сивой бородой по пояс, с темным, шершавым, крепким, как дубовая кора, лицом и глубоко запавшими под клочковатые брови горячими карими глазами, он, восседая на соломе, точно на облаке, был похож на живого угодника, сошедшего с иконы. Близко от деда сидел, покуривая трубку и с интересом глядя на сапоги. Трофим Беженец, тощий мужик в бараньей высокой шапке, в лаптях и коричневых войлочных, не здешних онучах, в домотканой, без пояса, холстяной грязной рубахе, расшитой красными цветами. Лежал еще на соломе, скорчившись, новоиспеченный сторож, вроде бы старикашка, какой‑то весь серый, как мышь, и грыз соломинку. Прислонясь к телеге, нетерпеливо переступал ногами, как застоялый конь, Ваня Дух, забежавший зачем‑то в усадьбу, — черный, стриженый и оттого, должно быть, помолодевший, не похожий на себя. Левый плоский рукав праздничного суконного пиджака был засунут у Вани Духа в карман. Бродил с граблями возле конюшни, припадая на одну ногу, Степан, лениво подгребая солому.

— Человек на земле — гость. А в гостях, слышь, не положено обижаться. Посадили за стол — сиди. Сунули ложку в руку — хлебай. Обошли рюмкой — помалкивай… Ешь, что дают, похваливай да благодари, — поучал всех Василий Апостол, осторожно натягивая за ушки дареный чугунный сапог, покряхтывая от усилий и удовольствия. — Чем угостят — и слава тебе, спасибо.