Интересно, думает ли Гру тоже о мертвецах, что, возможно, лежат на дне морском? Трупы, над которыми хорошо поработали крабы и макрель… после и человека признать нельзя. Да, мне кажется, думает. Здесь она такая же, как все. И в ее голове бродят мысли о мертвеце, который в любую минуту может выскользнуть из холодного мрака. Представляю мгновенную реакцию прессы. Какие будут газетные заголовки и какие несуразные интервью! Но труп не всплывет, нет, не появится. Не появился вчера и не появился сегодня. Со всей очевидностью, не появится и завтра. Потому что для большинства нас мертвый человек есть всего лишь воображение, наше представление о жестокости. Мы едем за тысячи километров с сетями или удочками, но страшное никогда не появляется на водной поверхности.

Чистка рыбы на каменистом берегу. Здесь Гру несравненна. Здесь проявляется ее профессия врача. Тихий дождик оседает блестящими жемчужинками на ее волосах, она же, не замечая ничего, с хирургической точностью орудует ножом: точно вонзает острие в рыбью глотку и одним махом распарывает брюхо, проведя разрез точно до жабр. Но следует заметить, не затронув желчного пузыря, этого вонючего зеленого изумрудного мешка. Теперь он в руках у Гру. Окрашенные кровью пальцы вырывают рыбьи потроха. Печень она сохраняет. Остальное выбрасывает в воду у берега, и жадные чайки тотчас набрасываются и хватают добычу, выкрикивая свое еиииа, еиииа, еиииа, еииа… они выделывают разные трюки, пытаются обеспечить на ближайшее будущее себе, каждая для себя, достойное пропитание.

В нашем мире не так. Особенно, когда правит Гру.

Крики и гам из консервативного лагеря — ну и что! Крылья ведь можно подрезать, а дикую птицу приручить.

Мне хочется поздороваться с ней и сказать, что я заодно с ней. Забыл о Рагнаре Лиене. Забыл о Ригемур Йельсен.

Но ненадолго. Слушающий Харри Эльстер неожиданно встал и вышел из комнаты. Из моего транзистора гремит сейчас рок самого невероятного толка. Я прикручиваю звук и иду назад к Эллен Лиен, но только удостоверившись, что у Ригемур Йельсен по-прежнему темно.

Две подруги как сидели, так и сидели. Изменений никаких. Значит, делать нечего, и я повел телескопом дальше, направил на квартиру рядом, на ту квартиру, где накануне вечером я видел прыгающего ребенка. «Лена и Томас Ольсен» было написано на бумажной табличке возле звонка на двери. Логично предположить, что живут здесь два человека. Возможны два варианта. Во-первых, А: Лена Ольсен не принадлежала к ультрасовременным родителям, ставящим имя ребенка на табличке перед входной дверью. Лена жила с мужем по имени Томас, с мужчиной, от которого у нее был маленький ребенок. Малыш, как и полагается в его возрасте, прыгал перед окном в комнате и, со всей очевидностью, напевал при этом песенки или проговаривал стишки или просто издавал звуки — хрюкал, кукарекал, к примеру. Во-вторых, Б: Лена Ольсен представляет тех родителей, которые пишут имя ребенка на дверной табличке. Отсюда вывод — она жила в квартире вместе с малышом, маленьким мальчиком, которому она дала при крестинах имя Томас в согласии с евангелическим календарем. Откровенно говоря, я не знал, что думать. Один факт оставался непреложным: Лена Ольсен — женщина с огненно-рыжими волосами; она сидела у стола и шила на швейной машинке. Томаса, маленького или большого, не было видно. Не похоже, чтобы она разговаривала с кем-нибудь. Она сидела тихо и работала длинными пальцами быстро, ловко, а затылок отсвечивал там, где волосы падали в сторону.

Я почти влюбился в нее. В эту рыжеволосую женщину, сидевшую, склонившись, над швейной машинкой. Ну, сама невинность, одним словом! Хотя, конечно, дело не в том, какое она производила впечатление. Мы живем в сумасшедшее время: все куда-то спешат, у всех нет времени. Стресс, стресс — куда ни посмотри! Общество потребления правит нами на всех уровнях. Поэтому приятно видеть женщину, которая не дергается, не кричит, не ерзает, а сидит мирно и шьет одежду для себя или для ребенка. Точно так сидела когда-то моя мама, много, много Господних лет назад. В годы, отмеченные войной и разрухой; нельзя сказать, что мы страдали, нет, но недостаток был буквально во всем. Вот почему взрослые — мамино поколение — привыкли учитывать, рассчитывать, экономить, бережно обращаться с тем, что имели. Мамино поколение. Она просиживала вечера напролет за швейной машинкой, крутила правой рукой колесо своего старого, покрытого черным лаком «Зингера», а левой рукой направляла материал под иглой. Нужно перешить платье. Нужно переделать рубашку умершего мужа для маленького мальчика. Или что-то немного подправить, укоротить, дырку зашить. Я хорошо помню, как однажды то ли на блошином рынке, то ли в магазине подержанного платья она купила за бесценок две пары почти новых военных брюк. Плотный защитного цвета материал, которому не было износа. Не помню, что стало с одними брюками, но зато хорошо знаю, что другие перешили для маленького мальчика, который как раз пошел в пятый класс и который уже достаточно на своем веку претерпел насмешек. Мама была превосходной портнихой. Но этот прочный армейский материал и его ужасный, на мой взгляд, цвет превратили меня в желанный объект для критических обсуждений школьных задир, когда зеленые джинсы, а не синие стали явью. Теперь я, само собой разумеется, смеюсь, вспоминая эти эпизоды. Хотя почему, само собой разумеется, собственно? Почему мы смеемся над болью и страданием прошлого? Я не знаю. Особенно было горько, что я не смел подойти к маме и рассказать ей правду. Она видела всегда результаты издевательств. Синяки под глазами и опухшие губы. Она растирала ласково мою залитую слезами щеку. Гладила меня. Естественно, спрашивала каждый раз: «Ну, почему? Почему?» А я молчал, я жалел маму. Я хотел защитить ее. Я знал, что ни во сне и ни наяву она не могла бы подумать, что новые, сшитые для сына брюки явились причиной его ежедневных страданий. А я и помыслить себе не мог пояснить ей взаимосвязь между брюками и оскорблениями. Потому что эти брюки дала мне она. Сшила для меня. Каждый шов на твердом, негнущемся материале был проведен с любовью. Она возилась с ними много, много вечеров, часто до поздней ночи. Разве могла она понять, что цвет материала и его прочность давали повод судить ее маленького сына, смеяться над социальным происхождением — дни, недели, месяцы? Нет, не могла. Тогда я решил сам взяться за дело и поправить, если удастся, положение. Оставаясь один, играл так, чтобы на брюках появились дыры. Я ползал на коленках по асфальту, я катался по гальке на футбольном поле. Но брюки были, как из стали, сделаны на века. Материал был произведен для войны. Но я рос. Миллиметр за миллиметром. А брюки мои соответственно укорачивались и укорачивались. Через год они были выше моих щиколоток. И мама, наконец, сама заявила (гордо), что приспело время для новых брюк.

Все это ерунда, если подумать серьезно. Даже если и осталась боль воспоминаний. Зато теперь при виде прилежно работающей за швейной машинкой Лены Ольсен я впал в сентиментальность. О Лене Ольсен, вероятно, можно сказать разное, у нее есть свои особенности, как и у всех нас. Но одно утверждаю я с уверенностью — под ее быстрыми энергичными пальцами находилась не материя, предназначенная для военных мундиров. Скорее всего это были джинсы и джинсовая рубашечка для малышки Томаса; на них сейчас нашивали обычно элегантные небольшие аппликации очень ярких расцветок. Матери мыслят теперь иначе, Эллинг. Они желают теперь, чтобы их маленькие мальчики дурачили головы девчонкам уже в детском садике. Я достаточно насмотрелся, имею право сделать такие выводы. Небольшие группы детей по дороге домой из сада или из дома в сад, шествующих внизу по дороге. Все еще с подгузниками в джинсовых штанах, но с модными кепочками на головах и разноцветными шарфиками.

Разумная мать-одиночка за швейной машинкой. Ребенок спит. От друзей и родственников она получила разные лоскутки и старую одежду. Теперь под ее ловкими руками это старье преобразуется в новые одеяния для нового потребления. Подобный женский образ складывался в нашем мире тысячелетиями, но вековая традиция теперь находит свое выражение на иной, новый лад. Пришло ли бы моей маме в голову приделать аппликации, к примеру, в виде красной розы из шелкового носового платка на штанинах моих брюк. И тем более на штанинах военного образца. Нет. Определенно нет. А вот Лена Ольсен делает это. Она делает это, напевая мелодию «Люси на облаке с диамантом». Напевает и думает о своем бывшем муже. Улыбается слегка насмешливо. У него ведь были положительные стороны… Несмотря ни на что. В сравнении с другими, конечно. Изменял, да. Но никогда не бил. (За исключением одного-единственного раза, это было в кемпинге на севере Норвегии…) Только-то… Ах, глупости. Что же было, собственно говоря? Тоска по нему не проходит. Протягивает по привычке правую руку и ищет его сильную спину, еще не проснувшись по-настоящему в воскресенье утром. Да, теперь ей ничего другого не оставалось, как повернуться спиной к стенке и рассмеяться, вспомнив о его сильных мускулах, когда он делал утреннюю зарядку. Тогда… только чувство отвращения и раздражения, теперь… она громко рассмеялась. Теперь все выглядело безобидным пустяком. Несмотря ни на что! Но причина разрыва отношений и ухода не в этом. Нет. Она ушла от него, потому что время требовало от нее жертвы. Она ушла, потому что дух времени приказывал ей, толкал ее на этот поступок, поскольку она не любила его сильно и пламенно, той пылкой и страстной любовью, которую Голливуд ввел в практику и определил как жизненную норму для всех.