Изменить стиль страницы

Он бросает на нее взгляд. Она страшна, как горбатый гном, взъерошена, как котенок, которого трепала собака. Это кажется ему забавным.

— Решено, мой мальчик!

Он хитро ухмыляется.

— Ты, я вижу, весьма самоуверенный молодой человек. Если бы я не располагал точными сведениями, я бы, пожалуй, решил, что ты просто притворяешься, а сам умеешь играть.

— О, в шахматы я большой мастак, это уж точно.

Доктор Флинт в ответ еще раз снисходительно усмехнулся.

И вот мы отправляемся в капитанскую каюту, где стоит шахматная доска с расставленными фигурами, и усаживаемся на места, а Миранда подглядывает из-за двери. О чем она думает, сказать не могу, но одно несомненно: что бы она ни думала обо мне, на своего папочку она теперь глядит совершенно новыми глазами. Он согласился проиграть ее в рабство за удовольствие одной шахматной партии. Родную дочь! После всего, что она для него сделала! Флинт сидит спиной к двери и не видит ее лица. А я размышляю о ней, прикидываясь, будто все мое внимание сосредоточено на ходах, которые он мне втолковывает. Пожалуй, думается мне, она не так уж и против власти Апчерча. Хитрюга Флинт спрашивает, все ли мне понятно в его объяснениях. Он нарочно говорил так, чтобы сбить меня с толку. Я путаюсь в фигурах, показываю, какой я темный человек. Миранда следит за мной, с восхищением или тревогой — не могу точно сказать. Он принимается объяснять заново, еще сбивчивее прежнего. Корабль стоит прочно, как твердая земля. Наконец объявляю, что я готов. Почти без жульничества, вытягиваю белую пешку. Дрожащими пальцами, весь в поту, начинаю игру. Мы быстро сделали по шесть ходов.

И вдруг Флинт подскакивает на стуле и орет как полоумный:

— Новичок! Да ты играешь королевский гамбит!

— Засада! — дико кричит Миранда.

Старик побелел и над доской потянулся ко мне. Я не успел отшатнуться, как его пальцы сомкнулись у меня на горле. Я с криком рванулся — его руки жгучим пламенем обжигали мне шею, — я поднял кулаки для самозащиты, но увы! — ничего этого не потребовалось. Перед моим потрясенным взором — вот вам истинный бог! — лицо его из белого как мел стало желтым, из желтого — страшным, кроваво-черным. Пот ручьями хлынул по лбу, веки смежились, виски взбухли, и он вдруг весь задымился, как груда старого тряпья, изрыгая облака пара. Каюта наполнилась невыносимым, удушающим смрадом, и я не успел даже вскрикнуть, как старик вдруг зазмеился языками пламени, точно огромная черная бочка на двух ногах, весь заполыхал, и из цилиндра повалил дым с хлопьями сажи, как из паровозной трубы.

— Внутреннее самовозгорание! — в ужасе выговорил я и отвернулся. Но при этом я знал, чувствовал, что мне надо делать. Сорвав портьеру, чтобы обезопасить себя, я обхватил эту кипящую, шипящую массу, выволок через люк на палубу, дотащил до поручней и вывалил за борт. Со змеиным шипением она ушла под воду. Внизу на палубе матросы продолжали стоять и спать.

— Флинт умер! — крикнул я, взмахивая руками. В них — ни малейших признаков жизни.

Позади меня в каюте раздался жуткий полусмех, полуплач, и я побежал к Миранде.

XXVIII

Приближается конец, признаюсь в этом, мой честный читатель. Неистощимый запас трюков истощился — почти. Доктор Флинт из простого технического приспособления — из куклы чревовещателя! — стал горячим выразителем всякой преступной, всякой псевдохудожественной мысли. Его смерть, хотя и небеспрецедентна в мировой литературе, у любого негодяя попроще может вызвать корчи зависти. А что до Миранды… но этот бант еще не завязан. Она сидит и задумчиво разглядывает старого морехода. У нее даже мелькает мысль взяться за дело самой: может быть, даже она и возьмется. Знаем мы таких. И ангел тогда ее поддержит (а что такое поддержка ангела, затрудняюсь сказать). Гость — тоже.

Но я не для того прервал этот поток измышлений, чтобы просто потолковать про сюжет. Помещение, в котором мы сидим, довольно странное, мой читатель: то ли это дом, то ли дуплистый древесный ствол, то ли цирковой балаган — но тебе, я надеюсь, здесь нравится: размалевано, однако же достаточно уютно. Не думай, во всяком случае, что это очередная циничная шутка с моей стороны, последний дурной трюк из исчерпанного арсенала дешевых эффектов. Поверь моему слову. Скульптор, ударившийся в живопись, о котором я упоминал, существует на самом деле, это настоящий художник, и у него есть настоящее имя, я мог бы его назвать. И все, что я о нем рассказал, — правда. И ты существуешь на самом деле, читатель, так же как и я, Джон Гарднер, человек, который с помощью мистера Мелвилла, и мистера По, и еще многих написал эту книгу. И сама эта книга, она тоже — не детская игрушка, хотя я и пишу более обычного одолеваемый сомнениями. Это не игрушка, а странный неуклюжий монумент, как бы коллаж, апофеоз всей литературы и жизни, ландшафтная скульптура, надгробный склеп.

Гость смотрит недоуменно. Ангел — неодобрительно.

— Валяй, рассказывай дальше, Джонни! — восклицает старый мореход и, вытянув шею, ударяет себя по коленке.

— Нет, ты сам рассказывай дальше, — говорю я. — Я просто подумал, что лучше им объяснить.

XXIX

Он говорит:

— Ну так вот, сэр.

Миранда лежала ничком на койке и не хотела поворачиваться и разговаривать. Она слышала, что я вошел, но даже не потрудилась натянуть на себя одеяло. Так и лежала полуголая, в изорванном платье, и кожа ее была вся в пятнах и разводах, точно мрамор, а между зелено-фиолетовыми синяками извивались толстые бледные вены.

— Миранда, — сказал я, — теперь выслушай меня.

Я взял ее за плечо, но она вырвалась с быстротой молнии, перевернулась на бок, приподнялась на локте, не обращая внимания на расстегнутое, разорванное спереди платье, и посмотрела на меня одним глазом, как Одиссеев Циклоп. Лицо ее распухло еще сильнее прежнего; в нем не осталось и следа былой красоты. Улыбка была презрительная — хитрая и надменная. Я покачал головой, и Миранда притворно захохотала — мне послышался смех Уилкинса, громкий и злобный. И сразу же лицо ее приняло отвратительно кокетливое выражение. Охнув от боли, такой же мучительной, как моя, она откинула одеяло. Кровь на ее теле засохла коростой, и короста уже отваливалась. Я встал, отведя взгляд.

— Миранда, послушай, — решительно повторил я.

— Я отдалась тебе, — горячо прервала она меня. — Я писала для тебя любовные стихи, позорила себя… видит святое небо, как я тебя любила, Джонатан! Но даже тогда я была для тебя ничто. А уж теперь…

— Помолчи и слушай, — сказал я. Любовные стихи, как бы не так! И все-таки нельзя же не поверить ей, хоть немного, хоть в чем-то. Я обернулся к ней, меня больше не пугало, что она до сих пор даже не подумала прикрыть свой стыд, что она упивалась своим падением, гордилась позором, как раньше — вымышленным превосходством. Ох, гордыня, гордыня! Нет тебе предела.

— Я буду заботиться о тебе, Миранда. Но только, раз у тебя такие преступные наклонности, ты должна полностью отказаться от всякого своеволия и беспрекословно мне подчиняться. Не то я закую тебя в кандалы, вот посмотришь.

— Заботиться обо мне? — язвительно повторила она. — Ах, до чего ты добр, Джонатан.

— И любить тебя. Это тоже. — Голос мой звучал слабовато, и бог знает откуда взялись слова.

Она снова рассмеялась, и лицо ее одушевилось чем-то вроде ненависти; вдруг, с быстротой кошачьей лапы, она до подбородка натянула одеяло и застыла, вытянувшись и плотно смежив веки. Сначала я растерялся от этого злобного щелчка по носу, но тут же понял и сам готов был рассмеяться. На ее месте я, может быть, и спрятался бы под одеялом, но только разве из неуверенности, если бы еще была щелка в стене моего отчаяния. Ее крашеные черные волосы были жесткими и колючими, но у корней уже виднелась нежная желтизна — первый проблеск весны.

— Ах, ах, злая Миранда, — сказал я. Придет время, она еще снова полюбит себя. Будет прихорашиваться перед осколком разбитого зеркала на стене, улыбаться так, чтобы не видно было выбитых зубов, кокетливо опускать ресницы над поврежденным глазом. Я мог бы повторить ей слова Уилкинса: «Не существует никаких твердых принципов». Я положил руку ей на плечо, и меня как током дернуло возбуждение. Я своим тиранством еще заставлю ее выздороветь. Она затрепетала, но не отвернулась. — Все будет хорошо, Миранда.