— Пошли посмотрим, где Митька Скобелев пахал целину.
Невдалеке от истаявшей деревеньки Выползка он отыскал в зарослях березняка и осинника большой валун, сел на него, похлопал ладонью:
— Сюда обед привозили. А теперь вот — лоси днюют.
Подлеску было, должно быть, лет пятнадцать. Осушительные канавы уже трудно было различить.
— Как же мы будем ворочаться сюда? Ведь сколько ни отступай, а наступать-то придется.
Убеждение, что наступать придется, что землю непременно нужно возвращать — без этого тут жизни не будет — угнетало его: каждый день усиливал трудность возвращения. Уже треть пашни в районе занял лес.
Обходя урочище ради уверенности, что звери не ушли, мы встретили молодого парня с ружьем. Это был парень из колхоза «Октябрь», звали его Лешкой Матвеевым. Егерь попросил его не ходить в Бредовку, парень кивнул. Пробив каблуком лунку во льду ручья, егерь попоил собак, сломал дудочку сухого ствольняка и, почти не наклоняясь, напился сам. Закурили.
Получив после армии паспорт, Лешка уехал на целину, отработал сезон трактористом в совхозе «Западный», домой приехал на время. Денежность отпускника была налицо: и в лес пошел в новом полупальто и хорошей шапке. О заработках на целине он отозвался похвально, в уборку у него вышло по триста в месяц.
— Только пищи настоящей нету — картошки, капусты.
— Тверскому козлу без капусты беда. Оставайся дома.
— Останешься… Мать велит жениться, так одна осталась девка не кривенькая, не глупенькая, Аля, и та засватана.
— Из Селища бери.
(В Селище мы были. До войны — исправное село, теперь четыре дома, в одном лесник с женой, в трех — по ветхой старухе. Они собрались у сарая, сортировали тресту, судачили — дадут Нюське в телятник новый фонарь или нет.)
— Напрасно вы тут эмтээсы раскурочили, — сказал Лешка. — Целину и ту совхозами осваивают, а вы хотите здесь на колхозах устоять.
— Что ты про колхозы знаешь, — вздохнул Скобелев. — Колхоз — сила.
— Да уж видим. Ольха в деревню пришла. Кто поздоровее, к Волконскому бежит… («К Волконскому» — значило в Торжок, где руководил районом пеновский уроженец и популярный партизанский командир с княжеской фамилией. Он не забывал земляков, помогал устроиться.)
— Ладно, — вместо прощанья сказал Лешка, — схожу в Клин. Может, рябца подшибу.
Я уже порядком устал, когда Скобелев предложил завернуть к его тетке, Татьяне Голузеевой. Завернули, хоть оказалось не близко.
Усадила она нас на кухне, принялась угощать клюквой и солеными груздями.
— Себе небось августовской не оставила? — усмехнулся
Дмитрий Степанович, зачерпнув ядреной ягоды, — Они тут с августа начинают клюкву драть, когда еще белая, — пояснил он мне, — Пока сдавать, покраснеет, только легкая будет, как пробка. Все равно — сорок копеек кило.
— Грешны, батюшка, — кивнула тетя Таня. — Сам-то тоже не один мешок сдал, лучше тебя никто мест не знает.
Намек на этот источник заработка Скобелеву был неприятен, и понятливая тетка тотчас сменила тему:
— Приемщик хоть за пробку платит, а колхоз что? Все ж двадцать копеек на трудодень, а пользы-то! На кукурузу только весной план, а осенью не убирамши. Нониче трактор бороздки делал, а мы бросали и ногой прикрывали. Бригадир — «остри топоры, рубить придется», а она, спасибо, не взошла. Ну, за что ж платить, дурья ведь работа.
— Нахальство, — сказал Скобелев. Этим словом определялось у него и браконьерство, и хулиганство, и воровство, вообще нарушение жизненных правил, обязательных для всех. Кукуруза была явным «нахальством».
— И с хлебом тоже: навозу не кладут, что галка уронит, то и в земле. Сколько в сеялку всыпят, столько и соберут, да сеют боб, а убирают шушеру. Вон Володю опять за семенами нарядили.
Володя, двоюродный брат Скобелева, был тут заместителем председателя колхоза.
— Шестьдесят рублей чистыми деньгами в месяц! — с гордостью сказала тетя Таня. — И всякий скажет: такому стоит. На свою ответственность нониче комбайн переправлял через Волгу, а плотик — козу не удержит. Потом мне говорит: «Чуть не посивел». Мы, Голузеевы, смелые!
В тепле разморило, да и тетя Таня уговаривала дождаться Володю. Но Скобелев поднялся, взял ружье:
— И так потемну вернемся.
— Все к невестам своим торопишься, — вздохнула тетка.
Верно, торопился он к дочкам и жене. Я заметил: уйти он мог как угодно рано, но в удовольствии провести вечер дома отказать себе не мог.
В «невестах» души не чаял, баловал, чем только мог, а женой откровенно гордился и не считал себя ровней ей. Семья, дом, полный веселых голосов, были той частью его мира, где все нормально, правильно. Из недомолвок его и умолчаний я мог заключить, что он понимает: егерство в глазах Лешки-тракториста или любящей его тетки никогда не станет достойным самостоятельного мужика занятием. Что ни толкуй, а от дел он отошел, выпрягся, и доводить разговоры до той остроты, когда могут сказать: «Да ты сам-то что, только критиковать горазд?» — он не должен. Снова, пожалуй, не впрячься, но живой лес, где наведен порядок, и семья давали радость, которой хватало на жизнь.
Александра Николаевна (работала она лаборанткой в больнице, почему Дмитрий Степанович и называл ее медиком) не потеряла за долгое замужество южной энергии и подвижности, бывала в курсе всех новостей. Через нее Скобелев водил знакомство и хлеб-соль с районным «полусветом» — кое с кем из врачей, работников лесничества. Она училась заочно, кажется на фармацевта, но дело, по-видимому, шло туговато.
Среди дочерей любимицы у него не было. И младшая Леночка, и средняя, склонная к математике Валечка, и строгая, как классная дама, Танечка — все считали «папушку» своей личной собственностью, все склонны были устроить «малакучу» на старом диване, и дурень Кучум рычал тогда из-под вешалки, опасаясь за хозяина.
От «невест» я узнал о лесной жизни кое-что для себя новое.
Волчий закон — это когда делят поровну на всех. «Папушка по четыре волка одной кошкой травил».
Бобра потому извели, что попы его рыбой записали, чтоб есть в пост.
Куница на глухарях летает. Хорошего летуна, бывает, и пощадит.
Со Скобелевым было трудно ходить потому, что в лес он шел так же быстро, как и из леса к дому.
Об увиденном в хождениях с егерем я написал в газету. Разговор о проблемах Нечерноземья тогда считался бестактностью, за публикацию статьи нагорело.
Потом знакомые рыболовы и охотники изредка передавали приветы с верховьев. Иные намекали, что там не все ладится, но что именно — понять было трудно.
Только в середине апреля нынешнего года я собрался наконец съездить к Скобелеву.
Уже в Калинине высота волжской воды предупредила, что попаду в самую распутицу, однако отправился — бетонкой до Торжка и разбитым грейдером дальше. И нынешний тракт проходит тем же «путем селигерским», каким некогда шли к Новгороду татары, «посекая людей, яко траву».
Над дорогой висел птичий грай — на древних, еще радищевских, может быть, березах чинили старые гнезда грачи. Опушки, заросшие гари были еще сиреневыми, но ольха цвела в полную силу. Сороки, качаясь на ее ветках, сбивали с сережек пыльцу. Овражки, канавы, промоины — все было полно талой, цветом в крепкий чай водой. Почти у каждой придорожной избы полоскали белье.
«Бабы белье полощут, вальки на небо кладут» — не про эту ли пору, не про здешний ли край? Что стирают все разом — понятно: вода сейчас у самых окон, мягкая и чистая, ведь снег до последнего часа тут остается крахмально-белым. В огородах и полях дела пока нет, а идет вербная неделя, за ней и «страшная» (страстная). И если куличи печет редкая семья, обходится покупным кексом, то вымыть после долгой зимы все занавески, подзоры, цветастые наволочки, половики, высушить все на вешнем ветре хозяйка считает долгом и, пожалуй, удовольствием. Вальки же…
До неба здесь рукой подать.
Волга, известно, течет «издалека, долго». Чтобы достичь раскатов Каспия, соединить великую череду таких непохожих городов, природ, климатов, произношений, ей нужно ниспадать с некой гигантской, поднебесной высоты, иначе просто не хватило б духу. Кавказ — стена, Урал — пояс, вершина страны — двускатная крыша Валдая.