Изменить стиль страницы

— Ты страшный человек! — не выдерживаю официального тона. — Ты пустыню тащишь, подонок!

— Дурак, возьмешь еще один хлеб…

— По-хорошему — уезжай отсюда. Снимай меня, делай что хочешь, а сейчас — катись.

— Мне надоело с тобой возиться. В ногах будешь валяться. Марш в бригаду!

Я обогнал его «Волгу». На стане застал пересмену. Отозвал Бориса:

— Сизов заставляет пахать Овечий. Не давай тракторов!

Сизов вышел из машины, с первого взгляда все понял.

— Бакуленко, какие трактора можешь сейчас снять?

— На що це?

— На выполнение слова, данного всей области. На добычу хлеба для народа!

— Ниякого я слова не давав. Я робитник и гадить не буду. Годи, научены.

— Посылай плуги на Овечий бугор. За последствия отвечу я. Хочешь — подписку дам.

— Подтереться мэни тою подпискою. Кому треба — нэхай сам паше. Не хочу, чтобы люди мэни в очи плювалы.

— Оплата — как за целину, — это Сизов уже трактористам. — И пятерка премии за каждую смену. А кто не пойдет — может убираться отсюда на все четыре стороны! Саботажа не простим, десять лет у нас икать будет.

— Ой, злякалысь! А то ниде работы нема! Взяв чемайдан и пишов.

— Литвинов?

Гошка — проклятая нужда! — поковылял к трактору. Борис глядел на него, как на лютого ворога.

— У меня три рта! Я за зиму ни хрена не заработал! — яростно прошипел Гошка.

— Голобородько?

— Эх, хватанем из-под хвоста грудинки, — побрел и Ефим.

* * *

Совершалось преступление — пахали зеленый от молодого житняка Овечий бугор.

Я сидел у края полосы и тупо выл от собственного бессилия, от злобы, горечи, от того, как хамски испакощены мои молодые годы.

Из сада подошел Шевчук, за ним плелся мой второклассник.

— Ну, обломали — и сел? А ты не садись! У тебя еще сто раз будет такое, теперь приучайся стоять, нехай ноги крепнут. Пошли, сынок, пошли!

И мы трое, невольным символом поколений, идем полосой, и старший божьей грозой клеймит людскую слабость.

— Давай, целинщик, давай, — кричит Гошке, — насилуй ее, потаскуху! Врет, тварь, уродит, не вырвется…

За двигателем не слышит Литвинов, но понимает, все понимает — и со зла и унижения крепче на газ!

— Глубже, Юхим, батька кости достань, хватит лежать ему, старому псу, нехай пыли понюхает!

* * *

Ночью — стук в окно, голос потрясенной тети Нюры:

— Виктор, Виктор, скорей, с Нестером плохо, зевает, ой скорей…

Выбегаем с неодетой Татьяной, схватывается и Колька.

— Никуда нельзя, какой там самолет! — говорит мне-в кухне у Шевчуков районный врач, — Пытаюсь снять боли. Инфаркт.

— Выдержит?

— По три выдерживают…

* * *

Хоронили Шевчука в ветреный день. Шли всем селом. Играл плохонький оркестр. Гроб несли мы с Борисом, Проценко и родичи. Ковылял Гошка с женою — та несла грудного. Шел Щеглов, ученики вели с собой Кольку. Голосила тетя Нюра, убивалась Татьяна моя.

Положили на холмике у сада, на остатках ковыля, — чтоб и Рождественка видна была, и поля, и речка с гусями, и яблоневая кипень.

Горсти земли о крышку гроба:

— Прощай, Нестер Иванович, будь земля тебе пухом.

— Прощай, Нестер, прощай…

Я понял, что такое сиротство.

И словно почуяла сиротство свое лишенная заступника степь.

Мы ровняли холмик на могиле, когда налетел яростный порыв ветра, за ним другой, третий — и закурилась проклятая грива, понесло песок. Дети побежали. Крохотная в этом просторе горстка людей была разметана, с фанерного надгробия сорвало венок.

Началось тяжкое лето 1963 года.

6

Памятным летом 1963 года сбылись худшие опасения агрономов и ученых, отстаивавших целинное плодородие. Ни в апреле, ни в мае, ни в июне над целыми областями не упало и капли дождя. Ветры быстро выкачали зимние запасы влаги. Начались небывало сильные пыльные бури. Миллионы тонн сухой, как зола, почвы были подняты в поднебесье, потекли в реках воздуха, сея тревогу в душах. К середине июля всем стало ясно: целина беззащитна перед грозной стихией, урожаю не быть.

7

Раскрыв окно кабинета, гляжу на облачко в небе. Одно-разъединое, реденький комок ваты. От него и ждать нечего. А вдруг? Так охота иметь пусть тень надежды. Да нет, расползается, тает — и пусто жестокое от суши небо.

Не постучав, входит Бакуленко. Отрезанный ломоть, из бригадиров выгнали, уже получил письмо с Курской магнитной аномалии.

— Виктор Григорьевич, у мене хлиб за колгоспом, перепиши пивтонны на Литвинова, — протягивает заявление.

— Премия ему за бугор?

— Ты не серчай на його, хиба ж вин сам?

— Крайних нету, отдувайся Казаков… Когда уезжаешь?

— Сегодня, Виктор Григорьевич. И выпить не собрались, не по-людски.

— В горло не пойдет… Проводить тебя не смогу, в твоей же бригаде собрание…

Тягостно молчать, но ни уговаривать Бориса остаться, ни сердечно проститься с ним у меня нет сил.

* * *

На полустанке — группки вчерашних целинников, на узлах, с ребятней. Отступление. Татьяна и Борис приехали на колхозном «газике». Вдали уже показался зеленый тепловоз.

— Яблук присылать буду, — сулит Борис.

— А правда — пришли, Борис. Виктору, понимаешь? — просит Таня.

— Ты Виктора с Гошкой помири, — виновато говорит Борис. — Пуд соли зъили… А добре жили, Татьяно! Знаю погано роблю, тильки мочи нема, як сгадаю… Не поминайте лихом.

Таня поцеловала великана. Подхватив фанерный чемодан, Борис исчез в дверях вагона.

* * *

Страшное зрелище — следы от сапог на занесенном песком поле. Ни травинки, всходы погребены заживо, почва глаже цементированной площадки, и подошва печатается с мельчайшими деталями, до шляпок гвоздей. Не скоро вернется зеленая жизнь на эти бугры.

Выгорела трава у обочин. Кюветы сровнены с дорогой. Лесополосы задыхаются в песчаных сугробах. Пересохли озера.

Держится только паровое поле — то заветное, что посеяно Ефимом. Редковат, но зелен хлеб. А уже рядом — пустыня. Бросил дымящийся окурок, хотел было по привычке затоптать, да оставил: гореть-то нечему.

Один дождь, пусть не обложной, пусть краткий ливень, — больше ничего я сейчас не жду, не прошу, не хочу. У меня нечего отдавать, но, если бы дождь стоил мне, скажем, руки или глаза, я не стал бы колебаться.

8

День за днем солнце садится за мертвый, без единого облачка, горизонт, и пропитанный пылью воздух ало светится. От этого свечения, от мрачного силуэта ветряка так тесно на душе, что последние крохи веры покидают тебя.

На таком вот закате я поливал сохнущие деревца у осиротевшего дома Шевчука. Черпал из колодца мутную жижу и носил неполными ведрами.

По дороге верховой казах-пастух гнал стадо. Коровы возвращались с пастбища голодными, не шли — бежали, хватая с обочин сухую лебеду. Две нетели увидели воду в моем ведре и бросились к ней, отбивая одна другую.

— Совсем травы нет, — сказал казах, придержав коня. — Сена нет, кукурузы нет, скотина падать будет. Как зимовать, товарищ Казаков? В горы гнать надо, бычков резать надо.

— Толкуй об этом с председателем.

— Председатель тут зимовать не будет, тебе думать надо.

— «Думать»! — взрываюсь я. — Нашли ответчика! Надо было раньше, теперь сами хлебайте!

Удивленный моей яростью, он тронул пятками коня, исчез в пыли.

Черт, напрасно обидел человека…

Оглядываюсь — у моего порога парткомовская машина. Щеглов играет со щенком. Мой цуцик рад вниманию, грызет ему руку, царапает мягкой задней лапой, а тот все тискает ему круглый его живот. Рядом стоит Николай Иванович.