Изменить стиль страницы

— А тебе он разве не сын… Счастливый ты человек, если можешь не волноваться.

— Это ты так думаешь.

— Да ведь это видно.

— Дура!.. Эх, жена, жена, какая же ты глупая!

Они уже не кричали, ни тот, ни другой. Они еще сердились, но уже как-то нехотя. Отец молча отпил два-три глотка.

— Пошел бы переоделся, — сказала мать. — Верно, вспотел. Смотри, опять заболеешь.

— Околеть бы, и дело с концом.

У нее хватило сил крикнуть:

— Ступай и переоденься, потом будешь ерунду молоть!

Отец начал раздеваться, а она пошла наверх за сухой рубашкой.

— Теперь мы стали посмешищем всего города, — проворчал он, переодевшись и снова сев. — Нельзя выйти за ворота, на нас будут пальцем показывать, как на всех, кто любезничает с немцами. И все из-за твоей глупости. Тебе, видите ли, показалось, будто ты услышала…

— Я уверена, что…

Она замолчала. Она чувствовала — его не переубедить. А потом, может, она и не слышала голос Жюльена? Может, она, правда, вела себя глупо? А над мужем посмеялись.

Она встала.

— Пойду, надо приготовить овощи, хотела зайти одна покупательница, — сказала она, подходя к двери.

Отец покачал головой. Он говорил, останавливался, опять говорил. И все тем же усталым голосом. Мать знала, что так может продолжаться бесконечно. Она подумала-подумала и, уже выходя, сказала:

— Я понимаю, что ты сердишься. Понимаю, но и тебе бы не мешало постараться понять меня!

Он замолчал, но не посмотрел на мать, и тогда она вышла.

С юга дул удручающе сухой ветер, подымавший облака пыли.

Мать посмотрела на сад, потом дальше — на дома. Нигде не было жизни. Да, все отвернулось от нее, только суховей обжигал лицо и грудь.

51

О том, что произошло на площади Лекурба, разговор больше не поднимался, но гнев отца долго не остывал. Он ходил хмурый, неохотно отвечал на вопросы матери, которая в конце концов решила, что он сильно все преувеличил.

Господин Робен и мадемуазель Марта приходили и рассказывали новости, старики Дюбуа слушали, покачивая головой, время от времени равнодушно вставляли «да, да». Так они узнали, что Францию разделят на четыре зоны.

— Очень, должно быть, это затруднительно, — сказала мать.

— Мы будем в свободной зоне, — пояснил Робен. — Ближе всего к нам демаркационная линия пройдет по реке Лу.

— Значит, нам нельзя будет поехать, ну, хотя бы в Доль?

— Нельзя. А впрочем, не знаю. Это будет, пожалуй, вроде как граница. По ту сторону — Эльзас и Лотарингия, аннексированная территория. Другие департаменты войдут в запретную зону, а все остальные составят оккупированную.

Отец что-то проворчал. Мать долго качала головой. Она чувствовала себя придавленной. Не умела разобраться в том, что делается.

— А если, скажем, мой Жюльен был бы сейчас в той зоне?..

Она замолчала. Отец насупил брови.

— Как же он может очутиться на севере, когда все уезжали на юг? — спросил Робен.

— Вы правы, вы правы, — сказала она, — с моей стороны, просто смешно…

Но ее неотвязно преследовала мысль, что Жюльена могли увезти немцы.

Два дня подряд через город шли войска, направлявшиеся в зону, которую им предстояло оккупировать. Отец часами простаивал на перекрестке или у крытого прохода, ведущего на Солеварную улицу, и смотрел на грузовые и легковые машины. Мать не решалась пойти вместе с ним. Она воздерживалась от вопросов. Все же она несколько раз спросила, видел ли он пленных.

Отец неизменно отвечал одно и то же:

— Нет, ничего не видел.

После того как прошли войска, начали возвращаться беженцы. В первый день отец раз двадцать ходил на перекресток. Оставался он там недолго, но в саду то и дело отрывался от работы, шел к калитке и выглядывал на улицу. Мать все время прислушивалась. Она принуждала себя заниматься хозяйством, но она так напрягала слух, ловя каждый звук с улицы, что в конце концов у нее разбаливалась голова.

Все возвращавшиеся были голодны, и те, что жили в их квартале, приходили за овощами. Мать расспрашивала, где они были и не видели ли ее сына. Ответ почти всегда был один и тот же:

— Ах, мадам, это в такой-то сутолоке!

— Он уехал в воскресенье утром, чуть свет.

Они ничего не могли сказать. Они ничего не видели. В памяти осталась только толчея, бесконечные, запруженные людьми дороги. Некоторые попали под бомбежку, а у одной покупательницы был даже тяжело ранен отец.

— Из пулемета, в бедро. Он сейчас в госпитале, в Валансе. И как только он жив остался! Столько крови потерял!

Обычно отец избегал покупательниц. Он терпеть не мог этих кумушек, которые, казалось, только и знают, что чесать языком. Теперь же, если он был в саду, когда появлялась покупательница, он подходил, приподымал каскетку или шляпу и слушал. Иногда даже задавал вопросы.

Сад страдал от засухи. Надо было собирать фрукты, сеять поздние овощи; но отец словно ничего не видел. Он целые дни проводил у фонтана. Иногда доходил даже до заставы или шел по направлению к Монморо.

Как-то вечером он вернулся в полном изнеможении и признался матери, что прошел больше десяти километров по Лионской дороге.

— Ну скажи, пожалуйста, о чем ты думаешь, ну о чем ты думаешь?

Он пробормотал еле слышно:

— О чем думаю… о чем думаю… Скажешь, ты не думаешь?..

Она попыталась прочитать по глазам его мысли, но строить догадки не решилась.

Они сидели за столом и молчали, к пище оба почти не притрагивались. Вечер был хмурый. Свет медленно уходил из кухни через широко открытую в сад дверь.

— Ты бы заставил себя поесть, — сказала мать.

— Что-то не хочется.

— Верю, но надо себя заставить.

— А ты почему не ешь?

— Я совсем другое дело.

— Почему ты другое дело?

— Я женщина, а потом…

— Что потом?

— Ты же знаешь, что в жару у меня всегда пропадает аппетит. Да, кроме того, я наедаюсь за день фруктами.

Она говорила неправду. Ей все было противно. Но она не могла поверить, что и отцу тоже все опротивело. Поэтому она настаивала:

— Поешь сыра; сыр должен быть вкусным, он со слезой.

Отец отрицательно покачал головой.

— Кусок в горло не идет, — сказал он. — Меня тоже изводит жара. Ты же видишь, просто сил нет за что-нибудь взяться. Никогда еще я себя так плохо не чувствовал, а работы хоть отбавляй.

— Э, бог с ней.

— Нет, нельзя, надо работать.

Он встал из-за стола, взял ключ от калитки и вышел. Мать убрала посуду и пошла посидеть в саду. Было жарко, но такая духота бывала и в прежние годы. Вечерело. С холмов даже повеяло свежестью. Листья затрепетали, тишина оживилась, казалось, земля начинает жить ночной жизнью.

Мать сидела на скамейке, дожидаясь отца, и прислушивалась к дыханию сумерек. Он долго не возвращался; тогда она встала и дошла до конца средней дорожки. За калиткой его не было. Она вышла на улицу и, дойдя до угла, увидела его — он сидел на тротуаре. На улице было темно и безлюдно. Время от времени медленно, проезжали машина с потушенными фарами или велосипедист.

Она долго простояла молча, потом подошла к мужу и легонько тронула его за плечо.

— Послушай, Гастон, пойдем домой, ждать здесь бесполезно.

Отец встал.

— Я присел только на минутку, здесь после полудня всегда тень, и фонтан дает немного свежести.

И все. Больше он ничего не сказал. И они медленно вернулись домой по Школьной улице.

Мать опять провела бессонную ночь. Но на этот раз другие думы не давали ей спать. У нее было предчувствие какой-то беды.

С каждой минутой в ней крепла уверенность, что завтрашний день принесет несчастье. Она силилась прогнать навязчивые картины. Все виделось ей, как сквозь туман — мутное, серое, все, кроме лица сына. И лицо это было отчетливо — печальное, бледное, изможденное. Да, это было лицо ее сына, Жюльена Дюбуа, но от усталости оно стало похоже на лицо того безвестного юноши из Домбаля, до смерти напуганного бомбежками.