— А я-то думал, что будет драка, — с досадой пробормотал мальчуган, вытер локтем под носом и побежал вслед за стариками.

Время было обеденное, и, прощаясь со всеми, Ашурали сказал:

— Вы не глухие, сами слышали. Теперь подумайте о том, что предпринять, чтоб предотвратить беду. Дело, как вижу, зашло далеко, и оно серьезнее, чем мы предполагали. Подумайте…

— Подумайте, люди, — говорит Мухтадир, копируя Ашурали. — Подумайте, может быть, снесете яичко мудрости, а я пошел доедать вчерашнюю жареную колбасу. Эй, кто со мной? Идем ко мне, Дингир-Дангарчу, чайком согреемся. — Дингир-Дангарчу тогда еще был жив и свое солнце носил с собой на земле.

РАЗГОВОР НАЧИСТОТУ

Недолго пришлось старикам раздумывать. Вечером к ним на гудекан пришел парторг Мустафа, средних лет мужчина из рода Мичихич, сын старого учителя, который никогда за всю свою жизнь не бывал на гудекане, считая, что это не для серьезных людей, что именно это место рождает разного рода сплетни, кривотолки и раздоры. Мустафа крупный мужчина, с круглым здоровым лицом, ворот рубахи у него всегда раскрыт, летом и зимой, из-под которого видна крепкая шея, широкие плечи. Все это на первый взгляд делает его неуклюжим, хотя в танце он стремителен, как вихрь… Сначала учился Мустафа в Тбилиси в театральном институте, но артиста из него не вышло. В студенческом спектакле играл он однажды Отелло и так вошел в роль, что онемел от ярости и чуть не наговорил глупостей, отсебятины. Несерьезным показалось ему это занятие для мужчины, и на третьем курсе он оставил учебу. К тому же среди студентов он выделялся начитанностью и исключительным знанием истории, это в конечном счете и определило ею дальнейшую учебу: он перешел в университет.

Мустафа не думал долго задерживаться на гудекане. Он, конечно, знал больше, чем другие, о будущей крупной стройке в горах Чика-Сизул-Меэр. И предстоящее глубоко радовало его, оно рисовалось ему прекрасным. Разговор о будущем старого аула он хотел начать с сочувствия тем, кому, по его словам, со многим привычным придется расстаться.

— А что с него взять? У него два вола в упряжке, а за душой ничего, — тихо проворчал Ашурали, когда парторг свернул с дороги и направился на гудекан. Но Мустафа услышал слова Ашурали, и все с любопытством наблюдали, что будет дальше.

— Как это понимать? — Голос у Мустафы, однако, был спокоен.

— А так, как я сказал. У тебя в жизни, как видно, два главных пункта: агитпункт и заготпункт, а цель одна. В этом твоя задача. А вот что с людьми, чем они живут, о чем думают…

— А что тебя беспокоит, почтенный Ашурали?

— Меня? Всех в ауле беспокоит. Ты мастер организовать в колхозе выполнение плана, а колхозникам что? Тушенка свиная в магазине и килька? Вот и вся твоя забота.

— Если в магазин что-то не завезли, надо разобраться. Это райпо виноват.

— А райпо чей? Не твой? Ты парторг, тебе люди доверили свои надежды, — вмешивается Дингир-Дангарчу, — и правильно Ашурали говорит. А ты хоть видел, как зимуют на кутанах наши чабаны?

— Видел, сам спал с ними, — с некоторым раздражением сказал Мустафа и тут же подумал: «Раз они вдруг взяли не ту тему, значит, гром с молнией берегут на потом».

— Стыдно даже их небритые рожи в газетах печатать!

— Да, чабаны пока неважно устроены.

— А вы, парторг, о море думаете, о какой-то там невиданной плотине… Для овец шифером покрыты помещения, а чабаны как жили когда-то в землянках, так и живут. А простыни ты их видел?

— Видел, отцы, видел.

— Лучше бы, чем о море думать, для смены чабанам простыни приобрести.

— Право же, вы путаете разные вещи…

— Кто думает о том, что у колхозников есть свой личный скот? Где для него сено заготовить? Завтра люди станут на крышах люцерну сеять, другого выхода нет. Да. Говорили мы об этом на собрании, и не только об этом…

— Почтенные, понимаю ваше волнение, и я не раз говорил об этом в райкоме… Но не все же сразу. Будет вам и сено.

— А скажи, парторг, зачем нам сейчас эта большая стройка?

— Вот именно… Это же для блага делается! Все в корне изменится.

— Гм, да.

Наступила напряженная пауза. На небо надвигались полосой кучевые облака, низко над землей летали ласточки, доносился шум реки и журчание родника, где-то заблеяла испуганная коза. И эту неприятную, угнетающую тишину нарушает Мухтадир, лукаво улыбаясь и локтем гладя свою ушанку. Очень симпатичным делается старик, когда улыбается.

— А знаете, сельчане, что я вам предложу? — И он глядит из-под ладони на вершины гор.

— Знаем, что ничего путного не вырвется из твоей глотки, — шамкает беззубым ртом Амирхан.

— А вы подумайте. Давайте продадим весь свой личный скот… — Видно, что-то замышляет Мухтадир.

— Зачем?

— А на вырученные деньги купим знаете что? Ни за что не догадаетесь… фанеру. Ха-ха-ха, вот не думал, что я так скажу.

— Что-что, фанеру? Чудак, зачем нам столько фанеры?

— Мы построим из нее большой-пребольшой дирижабль.

— А зачем? Фу-ты ну-ты!

— Как зачем? Разместимся на этом дирижабле всем аулом и полетим знаете куда — ни за что не догадаетесь…

— На Марс! Ха-ха-ха, — смеется Дингир-Дангарчу. — Клянусь, дельное предложение, ведь все равно нас хотят отсюда выжить!

От души хохотал и Мустафа, он смеялся, сотрясаясь всем телом, даже уши побагровели.

— Нечего на всякую глупость зубы скалить. Таким был Мухтадир, таким и останется, — серьезным тоном заметил Ашурали.

— Валлах, не останусь! — А что сделаешь?

— Поступлю как все честные люди: умру. Оставаться я не намерен. Говорят, непривычная для нас жизнь придет сюда, надо улетать. Вон орлы улетают, уже чуют.

— Ты на нас не сердись, парторг, — сказал повеселевший Дингир-Дангарчу. — Мы так прямо говорим не потому, что хотим власть нашу в чем-то упрекнуть, нет. Мы сами ее установили, нашли справедливой. Только вот замечается у нас за последнее время: собрания и решения есть, а дела-то бывают с прорехами.

— А может, души людские мельчать стали? — насупился Ашурали. — Лень-матушка одолела? Ведь оно как бывает: если мысли свежей у человека нет, нечего сказать — мусолит, жует одно и то же. И получается странная вещь, вроде нас за Советскую власть-то агитируют… А нас не надо за нее агитировать. Мы ее знаем, и она нас. Вот скажи мне, кто лучше осведомлен о нашем ауле и колхозе? Ты или тот же райком, который за десятки километров отсюда?

— Я так думаю, кое-что мне видней на месте, конечно.

— Если так, то возьми и скажи им, в райкоме, все скажи. Не уходи от них, пока не решат все наши вопросы.

— Райком знает о предстоящих работах в каньоне?

— Конечно, знает, — отвечает Мустафа.

— А почему нас не спросили?

— Что, с нами уже перестали считаться?

— Поймите же, вопрос касается не только нашего аула, а будущего всей нашей республики, дело масштабное. А когда решается такое дело…

— Все равно и нас должны спросить.

— Спросят и вас.

— А если мы не захотим здесь никакого строительства?

— Мы просто не желаем.

— И тебе, как парторгу, об этом говорим.

— Ничего не выйдет, отцы, нельзя так узко думать и не видеть ничего дальше собственного носа, это называется ограниченностью мышления, местничеством. Но хочу вас заверить: то новое, что ждет нас, достойно восхищения.

— Нам, откровенно говоря, и со старым неплохо.

— Со старым неплохо, но с новым будет во сто крат лучше. Не рубите сгоряча, отцы, подумайте.

— Подумать, конечно, не мешает, — заметил Дингир-Дангарчу. Он был тогда еще жив и новое в глубине души своей приветствовал. — Всех подробностей мы пока не знаем.

— Я одно знаю, старики, что дело это не одного, не двух лет, на это потребуется время.

— А мы будем жаловаться! — заявил Амирхан, шумно высморкавшись в платок. — Я только что построил свою новую саклю и, значит, должен бросить ее? Кто мне возместит расходы?

— Построят новый аул, и каждой семье будет предоставлен бесплатно новый дом.