— А кто ему сказал?

— Девушка в брюках.

— Вот времена!

— Я вам говорил, не к добру эти люди появились у нас, ох не к добру. Хорошие люди останавливаются, как кунаки, в ауле, а они… — пояснял Ашурали на гудекане у родника, где сидели почтенные и грели на солнце свои кости. — Куш — стоянку они разбили под ореховым деревом, а ведь под ореховым деревом нельзя спать, все знают, после этого мозги кружатся, вот и закружились…

— Нас еще не спрашивали.

— Если мы не хотим, нас никто не сдвинет с места.

— Подобное насилие противозаконно. Где такой закон?

— Да что вы говорите, все это пустое.

— Как это пустое?

— Ты замолчи, без ветра и камыш не шумит.

— И твоя правда.

Да это просто невообразимо, и поверить в возможность такого, конечно же, горцам было трудно.

Чтоб здесь над аулом было море.

Чтобы целый аул пустить под воду.

Чтоб здесь была построена плотина.

Чтобы переселили чиркейцев на новое место, в новый современный поселок.

Чтоб были асфальтированные дороги, белые набережные, белые паруса в горах.

СТАРИКИ И ДЕТИ

Ума не приложишь, зачем этим изыскателям понадобилось выбрать для себя именно это место, дикое и далекое, недоступное и трудное. По их замыслу встанет здесь, меж отвесных скал, арочная бетонная плотина, выпуклая, словно грудь атланта, и преградит путь Сулаку, который прогрыз себе глубокое каменное русло. Плотина поднимется более чем на двести тридцать метров! Разольется водохранилище на два миллиарда семьсот тысяч кубометров — кто знает, что это такое? И, говорят, эта вода оросит четыреста тридцать тысяч гектаров земли. Вода, вот эта вода Сулака будет вращать гигантские турбины. А мощность станции миллион киловатт! Можете вы все это себе представить здесь, в горах Чика-Сизул-Меэр? Старые люди, которых давно ничего не удивляло, и те вдруг заговорили:

— В наше время все возможно.

— А что? Век такой.

— Ничего в этом нет удивительного, удивляйтесь другому: вот сейчас мы сидим здесь, разговариваем, а придет время — на этих самых камнях будут сидеть и разговаривать рыбы. А?

— Рыбы не разговаривают.

— Это Мухтадир так думает. У дельфина, говорят, есть свой язык.

— Дельфин не рыба.

— А что это?

— Это зверь.

— Сам ты зверь. Добрее дельфина ничего на свете нет.

— А люди?

— Люди, люди разные бывают.

У Мухтадира непременная ушанка с оборванными ушами, изъеденная кое-где молью, он время от времени снимает ее и гладит локтем, будто она у него из лучшего золотистого каракуля, а не из шкурки какого-то дешевого зверька. И на гудекане у него чаще, чем у других, бывает обнажена лысая голова с несколькими бородавками, очень похожая на макушку птицы марабу. У Мухтадира хитрые, лукавые глаза, как говорят, ненасытные.

В старые времена Мухтадир непременно пошел бы в какой-нибудь гарем евнухом, так думают многие. Как увидит где-нибудь на картинке красивую женщину, обязательно вырежет и сохранит; у него уже целая коллекция картинок. Эх, было когда-то и его время, с ума сводил степных кумычек, правда, говорят, и сам ходил от них без ума. Бедовый был парень, джигит что надо. Только сварливая попалась ему жена, скрутила его, и он запел: «О, что делать мне, люди, у первой жены был один недостаток, у второй — два, а у третьей — четыре». Люди сочувствуют Мухтадиру, но вместе с тем и смеются над ним, острят, но кожа у Мухтадира толстая, дубленая, так просто его не возьмешь.

— Люди, а как же наше кладбище? — вдруг замечает Ашурали. — Мы-то живые, с нами можно все, что угодно, сотворить, но с мертвыми… как же наши покойные предки?

— Кто посмеет нарушить их покой?

— Нет, они не потерпят такую неблагодарность потомков.

— Думаешь, поднимутся из могил и восстанут?! — в желчной усмешке задвигались губы Мухтадира.

— Не они, их память восстанет, завопит, сотрясется в лихорадке гнева… Это я вам говорю, я, Ашурали из рода Каттаган!

— А где их память? Если на этих разноцветных лоскутках, что вешают на святые деревья, то бедна же эта память!

— Не кощунствуй, сын дьявола, — щурит глаза Ашурали в сторону Мухтадира. — Память предков в нас, это их кровь течет в наших жилах, раз течет кровь — они живы, жива их память, она бессмертна.

— Бессмертно только солнце!

— Хотят построить здесь солнце. Пожалуйста, но при чем тут аул? — после долгого размышления замечает старик с золотыми зубами, которого зовут Рабадан. Это у него вчера волки растерзали теленка, это его прозвали в ауле «Фу-ты ну-ты!» из-за частого употребления этих слов, которые он не забыл добавить и сейчас — Фу-ты ну-ты!

— Вам добра хотят…

— Добро, а зачем нас возмущать? — говорит Амирхан.

— Люди мы или не люди, пошли, все пойдем! — вскакивает с места, опершись о палку, Ашурали, резкий в своих движениях, как и в поступках.

— Куда? — спрашивает Хромой Усман.

— К Советской власти, к Султанат, пусть она объяснит нам.

— Правильно, уважаемый Ашурали, очень правильно, пусть и парторг нам объяснит.

— Парторга нет, он уехал сегодня на пастбища.

— Пошли, пусть выложат все на ладонь… — говорит Дингир-Дангарчу, он тогда еще был жив и о смерти не думал, жил-был, и солнце грело его.

— К Султанат так к Султанат, — встает и Мухтадир, — к ней я с удовольствием, любо на нее посмотреть — просто жизнь светлеет…

— А если и муж ее, Хасрет, окажется там?

— Пусть. А что, он запретит, что ли, мне любоваться ею?

И вот старики бредут гуськом по узкой, как теснина скал, улочке: впереди Ашурали, за ним Дингир-Дангарчу, Хромой Усман, Рабадан, Чантарай, Амирхан, Мухтадир, Али, Вали, Шапи, Рапи, Ашрани, я бы сказал: и другие, но других не было, а дети ведь не в счет. Дети — лопоухие и лупоглазые, опрятные и чумазые, босиком и голышом — есть дети, они пока не знают жизни, они ее еще узнают. Дети думают, что старикам хорошо, а старики думают, детям хорошо. Пусть думают, это развивает ум.

Направились почтенные прямо туда, где размещается сельсовет, — к ветхой, но большой двухъярусной сакле, с нехитрыми, без узоров, деревянными перилами на втором ярусе. Шли они, решительные, нетерпимые к насилию воли, кто в ватной телогрейке, кто в бараньей шубе, кто в современном, уже поношенном костюме — не подобает почтенному горцу щеголять в новом костюме. Прежде чем надеть купленную обновку, старики сначала дают ее поносить молодым или сами надевают, но только в темноте, чтоб никто не видел, а когда поносят таким образом недели две, тогда только решатся выйти на люди. Вот и убеди их после этого в преимуществе нового. Некоторые идут в галифе образца военных лет. Сколько времени прошло, а к солдатскому особая любовь. У некоторых богатая папаха, да, да, папахи сейчас шьют новые из лучшего каракуля сур, новая папаха — это гордость, у иных победнее и полохматее. Детей собралась целая ватага: неспроста мол, старики всполошились, значит, что-то будет.

— Киш, киш! Голопузые… А вы куда?

— Туда.

— Куда туда?

— Туда, куда и вы.

— Зачем?

— Посмотреть.

— На что?

— На то, как вы сельсовета будете колошматить! — говорит босоногий, с черным от спелой ягоды тутовника лицом мальчуган.

— Откуда ты это взял?

— Дедушка Мухтадир сказал.

Вот так-то, разве что-нибудь от кого-нибудь скроешь в нашем ауле. Ха! Старики будут колошматить… Разве это не смешно, а? Да еще кого — Султанат! Какое грозное имя дано родителями самой, казалось бы, нежности и ласке, а может, это имя и надо понимать в том смысле, что она в самом деле Султанша добра, нежности и ласки. Даже просто глядеть на нее — истинное удовольствие.

СЕЛЬСОВЕТ СУЛТАНАТ

Из раскрытого окна конторы сельсовета доносится голос: «Да, да, это я говорю. Кто я? Председатель сельсовета Чиркея. Да, я женщина… Эй, слушай, ты, безусый красавец среди уродов, это твои тракторы портят наши пастбища на зимовье? А ты спросил меня? Ты не геолог-разведчик, а геолог-разбойник… Брось эти свои любезности и комплименты… Да, я пошлю своего мужа… чтоб он вытряс твою душу. Что? К дьяволу!» — и слышно, как Султанат со звоном бросает на рычаг трубку. Да, это говорила она, вот тебе и нежность и ласка. Послушаешь ее — уши хочется заткнуть, но такое с ней случается нечасто.