Изменить стиль страницы

— Серёжа, так нельзя, надо взять себя в руки, — говорил ему Зилоти.

— Да, да, — отвечал Рахманинов. — Но как?

— Пиши, что в голову придёт! Пиши плохо, но пиши!

Рахманинов опускал глаза, и лицо у него делалось «закрытое». Это значило, что убеждать его бесполезно…

… ««Не ново»? Ах, чёрт возьми, разве в этом дело? Неощутимо, надуманно — это вернее. Но почему? Неужели я так косноязычен? Или это просто безволие? Сотня вопросов, на которые никто не может ответить!»

Зелень яблонь в зеркалах стала ярче. Косой блик солнца упал на крашеные половицы.

Утро сгоняло туман. Неподвижная тоска не проходила.

После долгого перерыва снова из кабинета Сергея Васильевича послышались гаммы, упражнения, этюды, части этюдов, отдельные фразы, такты и аккорды. Если б кто-нибудь заглянул к нему в кабинет в эту минуту, то увидел бы, что пианист играет, низко склонившись над клавиатурой, как будто старается вырвать из-под клавиш что-то под ними скрытое.

* * *

Второй фортепианный концерт Рахманинова был сочинён не сразу. Осенью 1900 года были написаны вторая и третья части. Первая часть застряла. Зима 1901 года в Москве не принесла никакого решения. Автор не знал, как её строить. Все случайные наброски казались ему подражательными и полными наигранного воодушевления. Самое худшее — это было отсутствие начала… Нет, ещё хуже было ощущение несвободы, скованности.

Мерещилась ему широкая степь, покрытая снегом, и низкое серое небо, за которым чутьём угадывается солнце. И где-то вдалеке колокольный звон, и как будто он приближается волнами.

И чем громче этот звон, тем больше слышны в нём голоса людей — то густые басы, то женский хор, а то высокие и наивные возгласы детей.

Перед пасхой 1901 года из Красненького приехал в Москву фельдшер Богатырёв. Для поездки в большой город он расстался со своей серенькой курточкой и надел просторное пальто с барашковым воротником. На голове у него возвышалась смешная, узкая, мягкая шляпа «пирожком». Вид у него был сконфуженный и праздничный.

— А вы молодцом, Сергей Васильевич, — заметил он, вглядываясь в лицо Рахманинова. — Ей-богу, солнышко проступило, стало быть, погода идёт к вёдру…

— Вы знаменитый предсказатель погоды, Семён Павлович, — отвечал Рахманинов. — А я её вовсе не замечаю. Но пусть будет по-вашему, я не любитель ненастных дней. Знаете что? Давайте нынче съездим в Кремль! Услышите концерт!

Это было перед заутреней. В полночь Рахманинов и Богатырёв пробирались по Москворецкому мосту, запруженному густой толпой.

Первым ударил басовый колокол на Иване Великом. Протяжный звук поплыл над рекой и потонул где-то в узких переулках. Затем, как паровоз тяжёлого поезда, рванулись с места и пошли в ход мощные колокола храма Христа-спасителя. За ними разом проснулись многочисленные колокольни Замоскворечья, Китай-города, Семёновской части, Лефортова, Арбата и Миус. Колышущийся воздух приносил ещё более отдалённые звуковые волны из Новодевичьего и Донского монастырей, но те были фоном для симфонии, которую разыгрывали ближние звонницы.

Казалось, приближается шторм. Голосов не было слышно. Проезжий извозчик кричал, приложив руку ко рту: «Извольте, за тридцать копеек в любой конец прокачу!» Рахманинов и Богатырёв вскочили в коляску. Под звуковую бурю они миновали Спасские ворота, откуда выходили тёмные фигуры с зажжёнными свечками в бумажных фунтиках, чтоб ветер не загасил.

Они проехали мимо тусклых фонарей Тверского бульвара.

Бронзовый Пушкин стоял, заложив руку за борт пальто, как будто прислушивался. Стаи галок носились над куполами старинной церкви в Путниках. У Тверской заставы было немного тише.

— Скажу я вам, Сергей Васильевич, — гудел фельдшер, нагнувшись к уху композитора, — человек я не очень верующий, да и профессия не располагает… Знаете, что мне эта картина напоминает? Половодье у нас, на Хопре! Серые льдины плывут по лесу между деревьев, а вода, тёмная сила, так и несёт, так и несёт… Глядишь, какая-нибудь осинка затрещала и рухнула, бедняга, под этаким напором… А всё же хорошо! Здорово и сильно!

Рахманинов повернул к нему голову, поглядел и ничего не ответил.

— А в мае, Сергей Васильевич, увидите вы эти льдины на голой степи, и уж там они совсем не страшные. Вода сошла, а они, как медведи, нахохлились, обмякли, ждут, пока их солнце добьёт. Едешь на таратайке к больному, увязнешь в грязи, и не обидно. Грязь чёрная, жирная — ведь это благодать, что за почва!

— У вас уже половодье было?

— Да ведь мы южнее вашего, у нас лёд прошёл целиком. Самое замечательное время!

От Богатырёва как будто пахнуло свежим воздухом. Да он и в самом деле редко бывал под крышей. И городская шляпа «пирожком», не привыкшая к его голове, съехала куда-то на затылок.

— Вы правы, Семён Павлович, — произнёс Рахманинов после минутной паузы, — но я хочу думать о людях, а не о льдинах… Эй, послушай, любезный, поворачивай да езжай в Леонтьевский переулок!.. Вот именно о людях, Семён Павлович!

* * *

Люди шли по Леонтьевскому переулку самые разнообразные: то коробейники с пасхальными «тёщиными языками», в которые можно оглушительно свистеть; то стекольщики с запасом стёкол за плечами; то служанки с корзинами из плетёной соломы; то рабочие в засаленных курточках и мятых фуражках; то студенты в тужурках бутылочного цвета — коротко говоря, «московские типы»…

Лучше даже не смотреть, а слушать говор людей, голоса, голоса, голоса — мужские, как валторны, женские, как скрипки, детские, как флейты.

Вокруг Рахманинова шумела многочисленная семья его родственников Сатиных. Это была одна из тех сложных московских семей, в которых разобраться непривычному человеку можно только с помощью справочника, — множество кузенов, кузин, тёток, дядей, их мужей, жён и детей. Вдобавок, они носили почти одинаковые имена и все были друзьями.

В этой семье Рахманинов был своим. Родители его жили в Петербурге; он был с ними холоден. Сестра его отца Варвара Аркадьевна, хозяйка этого большого и безалаберного дома, фактически заменяла ему мать — небольшая, живая, энергичная женщина, которая успевала и распоряжаться хозяйством, и восхищаться «Воскресением» Толстого, и ходить в Художественный театр на «Чайку», и состоять членом дамского благотворительного тюремного комитета.

— Серёжа, — сказала она, сидя возле самовара, — ты заметил студентов, которые нынче к Володе приходили?

— Заметил, — отозвался Рахманинов из-за чудовищных размеров вазы с печеньем, — двое вполне идейных юношей в косоворотках, у обоих волосы свисают на уши…

— Ладно, ладно, — сердито оборвала его Варвара Аркадьевна, — ты как-то невнимательно относишься к студенчеству…

— Я замечаю только то, что они постоянно носят с собой старые, тяжёлые портфели.

— Ну-ну, — таинственно произнесла Варвара Аркадьевна, округляя глаза, — это очень смелые молодые люди. У них в этих портфелях недозволенная литература.

— И Володя этим занимается?!

— Да нет, не Володя… Неужели ты не понимаешь?

— Кто же? Наташа? Быть не может!

— Да нет, не Наташа! Эти книжки хранятся у меня в спальне.

— Боже мой, тётя Варя, уж не состоите ли вы в подпольных организациях?

— Нет, друг мой, не состою. Меня просто радует мысль о том, что я кое-что делаю для людей. И очень прошу тебя относиться к этим студентам помягче. А то они подумают, что Сергей Рахманинов холодный, замкнутый и надменный человек.

Сергей Васильевич испытующе посмотрел на тётку. Ему уже случалось слышать о себе такие отзывы.

— Вы-то уж меня знаете, тётя, — буркнул он, уткнув нос в чашку.

— Я не о себе говорю, — сказала Варвара Аркадьевна, — я говорю о людях. О людях, у которых есть воля, и энергия, и понимание жизни.

— Вы разделяете их убеждения?

— Нет, не разделяю. Но они не отделяют себя от человечества. И я бы хотела, чтоб и ты и Наташа это понимали. Ведь ваша жизнь среди избранных — извини меня, Серёжа, — это смерть для творчества!