Изменить стиль страницы
Музыка моего сердца pic_1.jpg

Лев Владимирович Рубинштейн

Музыка моего сердца

Музыка моего сердца pic_2.png
Музыка моего сердца pic_3.png

Вступление

Бьют городские часы на башне.

Три раза плавно звучит звенящая медь — бом, бом, бом… Три часа пополудни.

Мелко дребезжит звоночек конки. День как день. Под серыми, старыми стенами бернардинского монастыря сидит слепой лирник со своим инструментом, похожим на скрипку с ручкой. Он крутит ручку, «лира» скрипит, гнусавый голос поёт монотонно. Я не разбираю слов, но привычная мелодия меня успокаивает.

Сестра долго и старательно разучивает на пианино гаммы. Я ещё не знаю, что они называются мелодическими и гармоническими. Но и они успокаивают. День как день.

Это первая музыка моего детства.

Когда я слышу гаммы, мне сразу вспоминаются городские часы, серые стены с контрфорсами, голос слепого певца, запах яблок и красивые пальцы сестры, бегающие между белых и чёрных клавиш. И ещё вспоминаются облака.

Они медленно выползают из-за крутой крыши соседнего дома и тихо движутся над верхушками каштанов, над просторным и безлюдным двором. Они не спешат никуда. Они как будто склоняются надо мной и говорят: «Спи, ребёнок. Пока мы здесь, ничего плохого не будет! Не будет ни боли, ни слёз, ни горьких лекарств, ни тёмных комнат, ни злых собак… Не будет ничего страшного, непонятного и угрожающего… Всегда будет ясная, тихая осень, и запах яблок, и фортепианные гаммы, и бой часов, и звоночек конки, и пение лирника…» И я засыпаю, не зная, какой сегодня день, какое число, какой год, кто я такой.

Потом я стал старше и звуки усложнились. Приходил мой дядя, бородатый, старый музыкант. Он вынимал из кармана камертон, ударял им по краю стола и подносил к моему уху.

— Запомни, это ля первой октавы! Повтори!

Я ещё не знал, что такое «ля первой октавы», но звук у камертона был длинный и приятный.

Потом я сам сел за фортепиано.

Я играл по слуху да ещё присочинял. Мне казалось, что нет ничего легче, чем музыка. Сыграть можно всё, что хочешь. Нужно только перепробовать все белые и чёрные клавиши, особенно посередине. Когда привыкнешь к этим гладким брусочкам, можно играть на них, даже закрыв глаза. А если нажать правую педаль, то можно снять руки и пианино будет само звучать, как хор.

Вообще самое лучшее место на свете оказалось возле клавиатуры. Длинный ряд желтоватых клавиш, надпись «Гёрс и Кальман», золотые медали на крышке, тонкий запах старого дерева и металла и сочные звуки, которые так послушно выходят из чёрного, гудящего ящика, — всё это было замечательно. И когда сидишь за пианино, мама не требует, чтоб ты готовил уроки и долбил как попугай: «Сложение есть такое арифметическое действие, посредством которого…»

Я дружил с этим пианино много лет. Уже взрослым человеком, приезжая в гости в родительский дом, я сразу же присаживался к «Гёрсу и Кальману». Это был подлинный и преданный друг.

Я рос и учился в музыкальном училище и ходил по городу с папкой, на которой был изображён профиль Шопена. У Шопена был изогнутый тонкий нос и длинная, худая шея. Но он не был сердитый. Он даже был хороший.

Противным, злым человеком я считал Ганона… Но об этом я скажу в конце книги. Музыкальную школу я хорошо запомнил. Звуки многочисленных роялей, пиликанье скрипок и густые пассажи труб. Напёрсток моей учительницы, который пребольно стукал меня по суставам пальцев.

— Выше пальцы! Если ты будешь так лениться, тебя исключат из школы, как Илюшу М.!

Бедный Илюша М.! Он впоследствии стал известным пианистом и до сих пор посмеивается над своими первыми неудачами. Но в те времена это был не мальчик, а пугало, которым стращали всех младших учеников.

Я пианистом не стал, но и из школы меня не исключили.

Помню первый (и последний) концерт-экзамен, когда я вышел на огромную и совершенно пустую эстраду в битком набитом зале, освещённом по бокам золотыми рожками.

— Главное, начать, — говорила мне учительница, растирая мне за кулисами руки. — Когда ты начнёшь, ты сразу успокоишься. Вообще не думай ни о чём. Думай о Шопене!

Пройти расстояние от кулис до рояля было гораздо страшнее, чем пересечь вплавь Чёрное море. Когда я достиг крытой бархатом вертящейся табуретки, я почувствовал себя потерянным навеки.

Я старался думать о Шопене, но Шопен был где-то далеко-далеко, а шелестящий, кашляющий и ожидающий зрительный зал был справа от меня. И моё испуганное лицо и воротник матросской курточки сразу же отразились в блестящей крышке рояля. Эта поднятая крышка была похожа на крыло чёрной птицы.

Я начал механически. Но потом добрый, исхудавший Шопен пришёл мне на помощь, и я в самом деле перестал бояться зрительного зала и ринулся в воздушное пространство шопеновской мазурки.

Аплодировать на экзамене запрещалось. Я увидел за кулисами сияющее, возбуждённое лицо сестры и понял, что сыграл хорошо.

Музыка вошла в мою жизнь.

Я стал ещё старше. Возвращаясь летней ночью домой по безлюдным улицам провинциального городка, я вдыхал полной грудью запах яблок. Луна светила в полный накал. Очень далеко в небе искрились другие миры, и я думал, что где-нибудь там, в созвездии Девы или Волопаса, может быть, тоже есть музыка.

Шагая по дощатым тротуарам, я тихо пел про себя всё, что мне нравилось, — то Бетховена, то Шопена, то Грига, то Чайковского. Всё это была моя любимая музыка. О ней я и пишу книгу.

Уже нет на свете ни пианино, на котором я играл, ни дома, в котором я родился, ни сестры, которая водила меня за руку в училище, ни города, в котором я вырос. Всё унесла война.

Но и сейчас иногда мне снится запах яблок и звон башенных часов — три раза: бом, бом, бом. День как день. Ночь как ночь. Ничто никогда не пропадает даром. Музыка осталась со мной — музыка моего сердца. Её отнять нельзя.

Музыка моего сердца pic_4.png

Рождение века

Новый мост — это самый старый мост в Париже. Его построили во времена «старого волокиты», короля Генриха Четвёртого, и для того чтобы парижане никогда не забывали об этом, возле моста установили конную статую короля.

Если вы желаете развлечься, ступайте на Новый мост. Вы увидите фокусников, которые вынут из вашей шляпы полдюжины яиц, а из кармана десяток монет. Вы услышите, как чревовещатель разговаривает с куклой, а кукла отвечает ему густым басом. Вы услышите песни…

Не удивляйтесь, если эти песни покажутся вам знакомыми. Да, это всё те же старинные песенки: «Нас было трое девиц, трое невест», «В Париже мы плясали, мы весело плясали, лалла, лан-дерира!..» Но слова у песен постоянно меняются. Вы желаете унести с собой новый текст? Подождите, пока певец закончит. Он бросит в толпу пачку бумажек, на которых напечатаны новые слова. Потом он пустит по кругу свою засаленную шляпу, и, если вы истинный парижанин, вы бросите в неё два-три су. Конечно, вы можете уйти не заплатив, но тогда вы не истинный парижанин.

Теперь представьте себе Новый мост в году тысяча семьсот девяносто втором.

Париж был похож на военный лагерь. Барабаны стучали на северном и южном берегах реки. В июле этого года ударила пушка и по всему Парижу было объявлено, что отечество находится в опасности. Белые армии наступали на столицу с севера и востока.

Франция была в опасности. Париж был в опасности. Революция была в опасности. Народ был в опасности. Город был наполнен добровольцами в войлочных шляпах с кокардами. На Новом мосту вместо фокусников на каждом шагу можно было увидеть штыки, тесаки и барабаны. Здесь сновали молодые парижане в красных колпаках, смуглые марсельцы с усиками, суровые бретонцы, с лицами, словно вырезанными из дерева.