Изменить стиль страницы

— Я не могу мыслить без поисков, — отвечал Шопен. — Вы должны понять, что без этой борьбы с самим собой у меня вообще не будет мыслей…

— А я понимаю, — сказал хозяйке дома её гость, художник Делакруа, — это не детали, это поход в неведомую страну, где нет ни одной протоптанной тропинки. Невозможно делать открытия в своём собственном саду.

— В таких случаях, — ответила Жорж Санд, — я предпочитаю идти напролом туда, куда мне надо!

— Разве вы знаете, куда вам надо? — спросил Делакруа.

Жорж Санд пожала плечами и пустила клуб табачного дыма в открытое окно.

В это окно вместе с запахом роз и заливистым щёлканьем соловьёв врывались звуки рояля. Шопен в десятый раз проигрывал всё те же шесть тактов. Он не знал, «куда ему надо», и всё-таки стремился туда.

Поместье писательницы Авроры Дюдеван, известной под именем Жорж Санд, находилось в цветущем уголке центральной Франции. Это был Ноан — густой сад, шеренги пирамидальных тополей, дальше бесконечные поля. Жорж Санд и Шопен жили здесь всё лето. К ним часто приезжал Делакруа.

Сад был тенистый, В нём цвели ранние розы, жасмин и нарциссы. Тёплый ветер чуть шевелил листву ив, платанов и буков. Фонтан тихо плескался. Иногда порыв ветра разбрызгивал его капли искрящимся облаком по газону.

Поля были ярко зелены и безлюдны. Только изредка по вьющейся дороге проезжала тележка с молоком. Возчик снимал широкополую шляпу, завидев вдали хозяйку Ноана и её гостей.

Казалось, жизнь Фрндерика Шопена вошла в полосу безмятежного покоя — с плеском фонтана, с еле заметным движением нагретого воздуха, с тишиной, которую нарушали, только соловьи.

— Но я должен, — смутным голосом говорил Шопен, вглядываясь в поля.

— Кому и что вы должны? — спрашивал Делакруа. — Вы же свободны!

— Да, конечно, но…

Перед его глазами вставала картина иного покоя. Это было на востоке, за Варшавой, в Желязбвой Воле. Это был приземистый домик, с крутой крышей, в густой зелени яворов. Это был ясный день среди рощ Мазовии, с далёким скрипом колодезного журавля, с колоколом сельского костёла, со светлой пылью просёлочной дороги, с высоким звуком деревенской скрипки. Там светлоглазые девушки в простых венках из руты поют, взявшись за руки: «Если б была я солнышком на небе…»

Там осталась его юность. Там остались его ребяческие годы, от которых его оторвало неожиданно и навсегда.

Он никогда не мог забыть той ночи в Штутгарте в 1831 году, когда он, странствующий пианист, узнал, что восстание в Польше проиграно и Варшава пала.

Отец, мать, сёстры… Все, кто ему дороже всего, где они — живы ли?

Если вам приходилось видеть хотя бы в воображении, как горит рыжим пламенем тот дом, в котором прошло ваше детство, вы поймёте, что бездомье не сразу почувствуешь. Потом он это почувствовал. Он не мог вернуться в Польшу и стал эмигрантом.

Это было крушением. Дом рухнул, и вместе с ним рухнули мечты.

Шопен не сражался с ружьём в руках. Он сражался за клавиатурой и сочинил до-минорный этюд, который впоследствии прозвали «Революционным».

В его творчестве появились ночь и буря. Появились возгласы, набат и молитвы. Появились слёзы над могилами, ветер над кладбищем.

С тех пор прошло немного лет, но всё это ушло вдаль. В Ноане ветер был другой, ласкающий и нежный, как колебание тихого озера.

— Вы читали «Свитезянку»? — спросил неожиданно Шопен.

— Мне переводила прозой графиня Потоцкая, — отвечал Делакруа. — Увы, я не в состоянии почувствовать музыку польского стиха! Но это отлично написано.

Балладу «Свитезянка» написал в молодости Адам Мицкевич.

У Мицкевича парень бродил по берегу озера Свитезь с таинственной девушкой, у которой не было ни имени, ни дома. Он поклялся ей в верности на всю жизнь. Но в вечерний час увидел он в спокойных водах Свитези прекрасную русалку, которая манила его к себе. И он нарушил обет и шагнул в воду. Тут взволновалось озеро. Русалка, восстав из воды, прокляла несчастного за неверность и увлекла его на дно.

…В озере дева пляшет беспечно,
Юноша смотрит стеная.
Кто он? Известен нам он, конечно.
Кто эта дева? — Не знаю…

Что хотел этим сказать Мицкевич? Случалось ли ему забыть мечты детства, изменить и поддаться обольщению?

Шопен не изменял никогда никому и ничему. Он оставался чист как ребёнок. Буря его молодости отошла от него, но грусть осталась.

Он всегда был что-то «должен», — он и сам не знал, что это Значит. Нет, нет, укоров совести не было, но грусть осталась…

Таков он был и в Ноане — тщедушный человек с узким, бледным лицом, красиво изогнутым носом и тщательно приглаженными волосами. Он не был похож на своих постоянных спутников. Эжен Делакруа, несмотря на своё аристократическое происхождение, отличался мясистыми, грубоватыми чертами лица, резкими движениями и огненным взглядом. Фридерик Шопен, сын учителя из Варшавы, был нежен, хрупок, учтив и мягок. Он никогда не говорил о себе и своих настроениях.

Жорж Санд была старше его на семь лет. Это была женщина небольшого роста, темноватая, с широко расставленными чёрными глазами. Она ходила твёрдой, энергичной поступью и почти никогда не выпускала из пальцев сигареты.

В этот день на лужайке перед домом в Ноане плясали крестьяне. Волынки наигрывали что-то простое, бодрое. Под эти звуки прыгали белые чепчики женщин и грузно постукивали деревянные башмаки мужчин. Распорядитель с шестом, увитым цветами, всё убыстрял танец. Под конец белые чепчики образовали сплошное кольцо, окружённое внешним кольцом мужчин. Волынки взвизгивали.

Делакруа зарисовывал эту сценку карандашом, Жорж Санд заглянула через его плечо и подняла брови.

— Да это вихрь! — воскликнула она.

— Это движение, — отозвался Делакруа.

Шопен посмотрел на рисунок и кивнул головой.

— Прекрасно нарисовано, — сказал он. — Нельзя ли попросить у вас карандаш?

Он взял карандаш Делакруа, набросал на клочке бумаги пять нотных линеек и записал какую-то музыкальную фразу.

— Это мелодия танца? — спросила Жорж Санд.

— О нет, Аврора, это другая мелодия… но такого же характера… Видите ли…

— Конечно, польская?

Шопен улыбнулся опять, на этот раз широко и добродушно.

— Увы, друг мой, — сказал он, — вы же знаете, что я по-другому думать не умею… Я должен…

— Знаю, мой маленький Шопен, — ласково сказала Жорж Санд, — и даже догадываюсь, что это ещё одна баллада…

— Да, вероятно, — отвечал Шопен.

— Ах, вот почему вы говорили о Мицкевиче! — сказал Делакруа.

— Да… Но дело не в одном Мицкевиче, — уклончиво ответил Шопен.

Он спрятал голову в плечи и нервно потёр руки. Его внезапно охватил приступ кашля. Он закрыл рот платком.

— Неужели вам опять холодно? — озабоченно проговорила Жорж Санд. — Боже мой, в этот летний день! Поль, принесите мсье Фридерику его плащ! Да поскорее!

— Нет, нет, благодарю вас, — с трудом выговорил Шопен, — но я прошу извинить меня, мне хотелось бы вернуться к себе…

Он поклонился и ушёл.

— Он болен? — спросил Делакруа.

— Он всегда болен, — сказала Жорж Санд и закурила сигарету.

Шопен вернулся к себе, проиграл на рояле записанные ноты и порвал бумагу.

Он написал когда-то две баллады. И в самом деле, натолкнул его на эти сочинения Мицкевич. Но он не собирался буквально изображать в музыке то, о чём писал великий польский поэт.

То был внутренний поток поэзии, голос необыкновенно чистый, голос повествователя, который рассказывает, не заботясь об украшениях.

Первые две баллады были трагические. В них бушевала ночная стихия. Тёмные волны смывали слабое и тоскующее доброе начало.

Сейчас Шопену снилось что-то тёплое. Всю ночь слышал он звуки, которые поднимали его и несли, как на сияющем облаке.

Проснувшись утром, он всё забыл. Он подошёл к окну.

Фонтан посылал по сторонам сложную сеть брызг. Газон был весь в сверкающих каплях.