Изменить стиль страницы

Когда я после концерта сидела в гримерке и смывала грим, я поняла, что с этим уже ничего не поделаешь. Люди уж так запрограммированы. Когда отзвучала музыка, которая обнажила их чувства, они не могут вынести тишины. Ведь они все такие ранимые, как грудные дети, и незрелые, как подростки. Стоя на сцене, я открывала им свою душу, а им бы и в голову не пришло открыть мне свою. Мы с ними никогда не смогли бы быть на равных.

Лэрке приносит стакан воды, она с тревогой смотрит на Каспара, а он закрывает глаза от ее взгляда. Так лучше.

— Когда я стояла на сцене, я исчезала, — шепчет она, — сперва меня поджаривали на медленном огне прожекторов, а потом меня пожирала публика. Я сходила к психологу, и он посоветовал мне представлять, что люди в зале голые. И вот я стояла на сцене с флейтой в губах и представляла себе, что публика — один огромный розовый пузырящийся кусок мяса. Это немножко помогло, но моя фантазия понеслась без колес. По давней традиции некоторым самым преданным поклонникам, если у них были с собой розы, разрешалось после концерта зайти в гримерку. Я ничего не имела против, просто на какое-то время после выступления оставалась в гриме и в концертном платье. Но если раньше мы обсуждали музыку — теперь я стала набрасываться на них. Я занималась любовью с мужчинами и с женщинами. Потом мы никогда об этом не говорили, но мне стало чуть-чуть легче. Если на сцене все равно приходится обнажаться, почему бы не пойти до конца?

Лэрке смотрит на Каспара, он убирает подушку с лица.

— Я наняла свою старую учительницу музыки, чтобы следить за платьями, гримом и договорами. Когда я еще раз упала в обморок во время концерта, я прижалась к ней, вцепилась ногтями в ее руку и заплакала. Она и бровью не повела, хотя у нее из руки капала кровь, но посоветовала мне найти себе какое-нибудь другое занятие в жизни. Потом она собрала вещи и ушла.

В тот же вечер я сложила в чемодан одежду, украшения, флейту и ноты и взяла такси. Я всю ночь кружила по городу, пока не решила уехать в горы, где у моих родителей была избушка. Ключ лежал под стрехой, как и тогда, когда я была маленькой.

Лэрке облегченно вздыхает.

— Рано утром я лежала в высокой траве на горном пастбище, совсем одна, и слушала, как жужжат пчелы. Я постепенно съедала мамин и папин запас консервов, ходила на прогулку в горы и балансировала по краю глубоких расщелин. Я знала, что мой портрет помещен во всех глянцевых журналах, но здесь меня никто бы не нашел. Единственным, кого я встретила за три месяца, был почтальон, который принес рекламные листовки и местные газеты. А он умел держать язык за зубами.

Возле избушки паслись коровы, я сорвала им травку, и они взяли ее у меня, хотя по ту сторону изгороди росла точно такая же трава. Мне взбрело в голову поиграть для коров на флейте, и тогда я вновь обрела радость от игры. Они не хлопали, просто поднимали головы в наиболее удачных местах.

Каспар улыбается Лэрке, они оба смеются, несмотря на то, что у Каспара болит челюсть.

— Когда лето стало клониться к концу, я позвонила в ближайшую церковь и спросила пастора, не нужен ли им флейтист. Когда он услышал мое имя и сколько я за это возьму, он тут же согласился и обещал никому не разбалтывать, кто я. Хотя это была обычная церковь, я старалась, как только могла. Все прихожане повернулись ко мне и забыли о Боге и о своих ближних. Мне аплодировали, хотя в церкви аплодировать нельзя. В панике я попробовала представить себе прихожан голыми — и после переспала со священником, а он был женат на псаломщице.

Каспар смеется, а Лэрке обижена; она продолжает:

— А потом я услышала о вакансии здесь. У овец слух развит лучше, чем у коров, они услышат, если я где-нибудь сфальшивлю, поэтому перед тем, как выйти к ним, я упражняюсь. К сожалению, в основном тут только Моцарт да Вивальди. Мне самой нравится Стравинский и «Мессия», они сложнее и интереснее. Туристы, которые могли бы меня узнать, в поселок не приезжают. А самое лучшее — что я влюбилась.

Она долго улыбается Каспару, он краснеет до ушей. Каспару нравится ее согбенная фигурка, длинные темно-русые волосы с растрепанными концами, чувственные движения пальцев при рассказе. Без своих одеяний она, должно быть, красива. Лэрке просто сидит и смотрит в пустоту. Может, она ждет его? Каспар, хромая, приближается к ней, садится на подлокотник ее кресла и пытается обнять ее. Но все, что он может, — это сказать «до встречи».

— Ты, наверно, думаешь, что это Руск, — говорит она.

— Да, — шепчет Каспар.

— За кого ты меня принимаешь? — смеется она. — Ну да, я спала у Руска пару раз. Иногда мне трудно заснуть, а он как-то сказал, что я всегда могу прийти к нему, если мне нужно, чтобы кто-то держал меня в объятьях. Но теперь все кончено, он обманул мое доверие. В новогоднюю ночь он начал хватать меня за груди и трогать между ног. Мы с ним всю ночь пили шампанское, нам было так весело. Руск сильно напился, я его таким никогда не видела. Вдруг он вскочил на меня, я заехала ему локтем в живот и убежала. Но я все равно потом стала по нему скучать и решила простить. Но он опять так сделал, когда вы нашли меня в метель. А мне так нравилось лежать голой у него на руках, — но теперь все кончено.

Каспар улыбается Лэрке и осторожно обнимает ее.

— Ты больше ничего не хотела мне рассказать? — спрашивает он.

— Нет, — говорит она, высвобождается, идет к дверям и открывает их.

Каспар стоит одной ногой на пороге и прикасается к ее руке.

— Я влюблена в короля, — говорит Лэрке, — мы почти обручены, только это тайна.

— В короля! — говорит Каспар. — Да если вы поженитесь, тебе будут аплодировать, стоит тебе только выйти на балкон.

— Когда-нибудь я снова стану сильной, — говорит она, — и потом, с моей стороны было бы нехорошо выходить замуж абы за кого. Ведь я очень искусный музыкант.

Она улыбается, слегка выпячивает грудь вперед и говорит:

— Король — это солнце. Раньше говорили, что все короли — родственники солнца, знаешь?

Она смеется.

— Будем друзьями? — говорит она и подает Каспару руку.

Он мотает головой.

— Не могу же я всю жизнь играть для овец, — говорит она и высовывает кончик языка.

Каспар подает ей свою руку с полосками запекшейся крови. Он не знает, чья это кровь: его или барашка.

— До свидания, — говорит он.

Закат такой же красный, он оборачивается и смотрит на Лэрке, которая все еще стоит в дверях.

— Смотри! — кричит она и с восторгом указывает в направлении загона для овец.

Некоторые овцы вылезли из хлева и улеглись на земле.

— Смотри: овцы перестали прятать ноги под шерсть!

Каспар еще не знает, что это — примета близкой весны.

София ждет в гостиной. На ней голубое шелковое кимоно, она быстро поднимается с места и наливает вина.

— Удалось с ней поговорить?

— Нет…

— Ешь, — говорит она, — попробуй свежей баранины Страдивариуса.

Она подает Каспару миску.

— Нет, спасибо, — говорит он.

— А она вкусная, — говорит она.

Каспар поднимается и уходит к себе — спать. Шум за окном какой-то другой, не как прежде. Ветер переменился и принес с собой запахи. Он закрывает глаза и думает о Лэрке. Во сне он долго идет, а дождь плещет и брызжет. Он лежит между ног у Лэрке, она голая, а у нее на животе проступает чужое лицо. Но он стирает его рукой, оно превращается в облачко, которое исчезает прочь из этого мира. Снизу что-то лезет вверх. За стенами что-то громко возится, как будто мыши расплодились в десятикратном размере. Дверь хлопает, здесь пахнет прорастающими растениями. Балки дома потрескивают, как шпангоуты корабля, вышедшего в открытое море.

Оставшуюся часть ночи Каспару снятся хорошие сны. То ли оттого, что похолодало, то ли оттого, что он рассказал тот сон Софии.

Каспар просыпается бодрым как огурчик, садится на кровати и открывает окно. В дом врывается холодный воздух, напоенный талой водой, и у него по рукам бегут мурашки. Трава за одну ночь позеленела, снег в горах тает и бежит длинными ручьями к поселку. Он пытается снова закрыть окно, но оно больше не входит в раму.