Изменить стиль страницы

Счастье? Какое оно? Да и есть ли оно на свете?.. Ведь через два дня мы хоронили Юрину маму. Маленький белый гробик пах смолкой и свежей стружкой. Так же пахли сосновые ветки. Мы их бросали себе под ноги. Шли за телегой и бросали. Лошадь шагала тихо и все время вязла в глубокой колее, но до кладбища было близко. И хорошо, что близко, а то опять дождь начался — холодные капли хлестали меня по лицу. Но вот и кладбище, вот и холмик земли, и свежая ямка… Юра в последний раз посмотрел на мать и упал на гроб. Он не кричал, он не плакал — наверное, не было уже слез…

А через несколько месяцев мы их провожали. Еще шла война, еще в мою деревню шли похоронки, а они, помню, смеялись, плакали и кричали. Но это были уже другие слезы и другие крики. И глаза у них: сияли счастливым огнем. Так значит есть оно — счастье! Значит, все-таки есть! Значит, оно в том, чтоб однажды после долгой-долгой разлуки вернуться домой. И хорошо, что он есть, этот дом, что он где-то есть…

Вот бы и мне, сын, побыстрее вернуться, все эти санатории, видно, не про меня. Честное слово — не про меня!.. Но хватит, не буду больше об этом, моя страничка кончается, а с ней и письмо. Да и маяк уже смотрит сквозь шторы. А если зажгли его — значит, близится ночь. И вот он вспыхнул, погас, потом снова нашел меня. И мне грустно — быстрей бы домой…

ПИСЬМО ПЯТОЕ — О ЗИМНИХ МЕТЕЛЯХ

Дорогой Федор! Сегодня на море снова тихо, просторно, и опять оно похоже на степь. А над этой степью висит большое желтое солнце. Уже октябрь, давно осень, а лучи играют по-летнему, и потому жара, как у нас в июле. Но от нее никто не прячется, не страдает. Наоборот, жара теперь как награда…. Да, сын, странные истории случаются с нами. Вот не заболей я, не попади в больницу — и не видать бы мне моря и этой награды. И не сидел бы я сейчас на горячих пляжных камнях и не караулил бы солнце. А может, и не стоит его караулить. Оно будет завтра и послезавтра, и через месяц здесь не кончится лето. Так бы и в нашей Утятке. Но чудес не бывает. Там, наверное, уже идет мокрый снег — самое гиблое время. «Кто октябрь переживет, тот и зиму протянет…» — часто приговаривала моя бабушка Катерина. «Но когда же это было? — спросишь ты. — Лет сорок назад или больше?» Так и есть, сын, это было лет сорок назад, но что из того. У каждого, видно, свое время и свои сроки. Я ведь обещал тебе, что буду писать о давнем и близком, и о тех, кого уже нет на земле, и о тех, которые рядом. И ты видишь, что я держу свое слово. Скажу тебе по секрету, признаюсь: я уже не представляю себя без наших писем. Они принесли мне облегчение, надежду. И не потому, что каждому отцу хочется выговориться перед сыном, а потому, что у меня, Федор, все повторилось: и жизнь вся, и печали, и радость. Говорят, нельзя дважды войти в одну и ту же реку, а я захожу и не жалею. А что жалеть, если все повторилось. Пишу вот, вспоминаю о детстве и становлюсь снова, снова мальчишкой. Пишу о войне, а сам вижу Бореньку Смирнова, и Натку, и нашего Карпея Васильевича со своей Серухой, и нашу корову Маньку — нашу кормилицу… И все они опять рядом — на моих страничках, — и я разговариваю с ними, я доверяюсь… Говорят, нельзя назад вернуть время, а вот мы с тобой возвращаем. И я рад, что есть эти письма. Что бы я делал без них — заскучал бы совсем, опустился. Ты улыбаешься, ты мне не веришь, а я говорю чистую правду. Вот сидят четверо и играют в карты. А рядом с ними парень наливает себе из бутылки. Он пьян уже, глаза ничего не видят… Я смотрю на них, и мне тяжело. Люди приехали к морю и тратят эти часы на вино и на карты. Или заводят вдруг пустую глупую музыку, и теперь хоть плачь, хоть затыкай уши, а спасенья не будет. Такой музыкой разбивать надо камни, а они ее слушают, закатывают глаза от восторга. И мне смешно, непонятно. Ведь приехали к морю, наверно, ждали, мечтали, а моря не видят… Но хватит об этом. Лучше взглянем опять на море. Что и говорить: праздники быстро проходят, и скоро я буду прощаться. И с морем, и с солнцем, и с этим синим бездонным небом. У нас в Утятке такой синевы не бывает. Когда вернусь, в моей деревне уже наступит зима. Но я не против нее, потому что с детства люблю сугробы, метели. Кругом бело, и за два метра не видно… Теперь уж таких ветров не случится. А почему так — не знаю. То ли меняется климат, то ли что-то другое, но только все уже в прошлом. Помню: закружит ветер, пригнет тополя в ограде, потом завоет в трубе разными голосами, а ты лежишь на печи и читаешь какую-нибудь книгу. А внизу, возле печки, теленочек в загородке. Я и сейчас слышу этот запах, немного дурманный и сладковатый — запах молока и сухого сена. Вот теленок хвост приподнял — и ты кубарем с печки. Тебе надо ковшик подставить под струйку, а то пропала подстилка. Так и лежишь: один глаз в книгу, а другой — на теленка. Только вот книжек у нас было мало. Стояли за ними в очередь, доставали обманом, но если уж достал — ты самый богатый… Но я немного отвлекся. Я начал о зиме, о наших метелях, вот о них и продолжу. К тому же я очень любил зиму, как и все мальчишки. У меня даже были самодельные лыжи: две досочки спереди заострил — чем не лыжи? А на крепления изрезал старый ремень: выдернул из штанов и пустил на дело… Недавно на чердаке нашел эти лыжи и глазам не поверил — неужели они мне служили верой и правдой все военные зимы? Неужели я хранил их как самое дорогое?.. Да, так и было: я бы не продал их и за миллион рублей. А куда его, тот миллион, — вот с горы покататься дороже!

Катался я днем, а вечерами сидел в одиночестве. Мать всегда в школе или в сельском Совете. Ее сделали там председателем, так что забот хватало. А бабушка по вечерам часто уходит к соседям — обменяться там новостями да повечерять за прялкой. В деревнях-то раньше все сами делали — лишь бы было из чего. Так что по вечерам я дома один — и за хозяина и за сторожа. Правда, воров у нас не было, да и что воровать?..

Бывало, сидишь — скучно станет, и задремлешь и не заметишь, как придет мать с работы. А то раздумаешься, разволнуешься и начнешь выдумывать разные страхи. Стукнет тихонько ставень, а тебе покажется, что какой-то разбойник крадется. Треснет, ухнет земля от мороза, а ты подумаешь — где-то пушки стреляют. Может, уж к твоей Утятке война подходит. Так и лезет в голову разная чепуха. А если метель в окна, то и вовсе терпения нет. Захочется куда-то на люди, на волю.

Особенно врезался в память один такой вечер. На улице тогда мело и кружило. И в избе стоял холод. Рамы у нас худые, да и в углах промерзло. Я сидел с кошкой и потихоньку ей жаловался:

— Все ушли, все нас бросили. Что будем, Мусенька, делать?

Кошка когтит у меня колени и равнодушно моргает. И это морганье вдруг вывело меня из себя:

— Брысь, Муська, ты мне не компания! — кричу ей и быстро натягиваю пальтишко. И вот уже на крыльце, а перед глазами вырастает стена. Она белая, снежная, и я смело в нее шагаю, а через минуту уже бегу. Но бежать-то мне некуда — на улице ни души. А ветер все сильнее, сильнее, и мое пальтишко продувает насквозь. И в этот миг решаю — пойду-ка я в сельсовет. Там мать сейчас, там, наверное, натоплено.

И вот спешу туда без оглядки, потому что замерз. Минут через двадцать я уже там. В сельсовете тепло, хорошо. В круглой печке-голландке дрова потрескивают, и докрасна раскалилась заслонка. У печки стоит моя мать и ворчит:

— Все дрова сегодня спалили. А завтра как? Бог подаст?

— Да ладно вам, не жалейте. К нам же сейчас люди придут, — уговаривает ее незнакомый седоватый мужчина. Он в военной форме, при кобуре и сидит на председательском месте.

— Вот придут и надышут…

— Ха-ха! — хохочет громко мужчина. Под верхней губой у него золотые зубы. Они сверкают, как угольки… И в этот миг он замечает меня:

— Чей такой конотоп?

— Это мой сын, Ким Александрович… Дома у нас всегда холодно, вот и пришел парень погреться…

— Ну хорошо. Только зарубите себе — не Ким, а Клим, Клим Александрович! Разве трудно запомнить? — сердится мужчина и берет папиросу из картонной коробочки. Мать краснеет и подергивает плечами. А в комнате уже вьется синий дымок. Мужчина курит и в упор разглядывает меня. Глаза у него кругленькие, как серые камешки, а рот большой, и губы все время в движении. После курения он их вытер платочком.