Изменить стиль страницы

Саша сказал, отставляя недохлебанный суп:

— Сейчас что! Сейчас этого хватает. Вот котлован бурили, в кессоне, веришь — по три порции второго съедал.

Он опять обратился ко мне на «ты» (может, по забывчивости?), но не назвал папашей, с этим, видимо, было покончено навсегда — игра оборвалась там, на плотине, — и передо мной теперь сидел совсем другой Саша Таршуков: щеки опали, слегка пожелтели (как у человека с больной печенью), нос и губы еще больше выпятились и уж совсем едва помещались на лице. Он постарел, о чем-то думая, собрал в складки лоб и надолго оставил его наморщенным. Теперь я мог бы назвать Таршукова папашей, однако шутка едва ли была бы принята. Да и шутил ли Саша?

— Смотрите вид, — показал он вилкой в окно, поняв, что я думаю о нем.

В стекло окна, как большую раму, был врезан кусок енисейской, взбудораженной воды (здесь она еще кипела, пенилась, бугрилась), часть железобетонного автомобильного моста на серых быках, немного красной изрытой земли и крутой взъем потустороннего берега, — с гранитными, мраморной четкости столбами, огненно-зелеными соснами, облаками в небе. Сколько раз я уже видел все это и не переставал неметь от сибирской «могутности». И сравнивал. По сравнить-то можно было разве только с Амуром, да и то — вообще, по похожести, а не по сути: климат не тот, земля не та, дела не те. И каким ненастоящим, будто приснившимся, мне виделось Подмосковье — мое теперешнее место жительства. Чистенькие леса, медленные речки, холмы с белыми церквухами, маленькие поля, садики, огородики. (Все имеет название — каждое озерцо, высотка, ручеек.) Это красиво, мило, но к этому я никогда не привыкну, потому что не могу избавиться от чувства ненастоящности, декоративности.

— Уеду скоро, — негромко сказал Саша.

— Куда?

— На Шушенскую.

— Там уже стройка?

— Дороги ведут.

Он был на Бухтарминской, Братской… Развелось целое племя гидростроителей, переезжающих с одной реки на другую. Едут с семьями, в одиночку. Хуже одиноким: где зацепятся, осядут?..

— Может, здесь останешься? — Я тронул его руку. — Работу найдешь, женишься. В самом деле? Места исключительные.

— Не-е. — Саша помотал головой. — Не высижу. Нервы слабые. Насчет жениться — это я так. Бывает, душа заболит, или настроение хорошее… Люблю пошутить. Извините, если что…

— Что ты! И зачем на «вы»? Мы ведь друзья.

Он усмехнулся чуть заметно, горьковато, развел на столе ладони: мол, вот, посмотри — пусто в них, как между нами.

— Значит, так — поедешь?

— Надо. Жалко — без меня там построят. Хочу успеть еще где-нибудь. При коммунизме спасибо скажут, как думаете? — Лицо его ожило, и на минуту, мне показалось, он сделался прежним, каким был на плотине. — Народ хорошо будет жить, овощей, фруктов — навалом. Выпить там, закусить — кому угодно. Ну, я понимаю, и полный расцвет. Это главное. Спасибо скажут, как?

— Уже говорят.

Саша кивнул (мол, знаю и не удивляюсь), сказал:

— Я здесь под первый бетон полтинник бросил, чтоб крепче стоял. На Братской — гривенник, больше при себе не оказалось. Под Шушенскую рубль заложу.

— Обычай такой?

— Закон.

Он сходил к раздаточному окну, принес четыре стакана компота из сухофруктов; выпил свои два разом, облокотился, наморщил лоб; исподлобья глянул на свет в окне, заметно грустнея (настроение у него менялось, как склон сопки за рекой: то светился, то темнел под облаками), не очень дружелюбно, а скорее безразлично, перевел взгляд на меня.

— Писателя Медунского знаете в Москве?

— Не знаком.

— Увидите — привет от Таршукова. Про моего дружка больше пишет. Про меня есть кое-что. Поддержал морально.

— Хорошо.

Поднялись, пошли к выходу. Под деревянными колоннами закурили, свернули влево, и по обочине мокрой дороги, пережидая «МАЗы» и армавозы, неторопливо зашагали вверх. Пересекли узкоколейку, звенящую вагонетками, прошли мимо красно-синих турбин на платформах; сокращая путь, пробрались по узкому проходу между штабелями железобетонных панелей и оказались под аркой с лозунгом «Красноярская ГЭС — 100 планов ГОЭЛРО!». Стройка отдалялась, глох, превращаясь в заоблачное тяжкое рокотание, железный грохот ее, и я оглянулся в последний раз: серо-ржавая стена, фермы, стрелы, башни… дым, пар… и огромность, непостижимость.

Подвалил автобус, в одну минуту наполнился рабочим людом (наверное, сменилась какая-то бригада), я потерял Таршукова, а когда влез и устроился на заднем сиденье, увидел его плоскую коричневую кепчонку у среднего окна справа. Вскоре был занят проход, обе площадки, и я выпустил Сашу из виду.

Автобус плыл мимо сосен на берегу Енисея — то проглядывала и резко слепила вода, то застилала окна зелень отлогих холмов, то вспыхивали красными ранами осыпи каменоломен, — я отдыхал, думал о большом прожитом дне, и все вертелось у меня на уме слово «папаша». Было и смешно от этого, и грустно. Я остро чувствовал, что мне надо еще говорить с Сашей — жаль, он не сидел рядом, — расстаться так, чтобы и у него осталось в памяти хотя бы одно мое слово. Может быть, зайти вместе в кафе, выпить, распахнуть души? Попросить у него адрес, дать свой? Задержаться еще на один день в Дивногорске?

Сосны, холмы, вода, кровавые осыпи.

— Конечная! — выкрикнула кондукторша.

Автобус остановился на площади между тремя стеклянными магазинами. В нешумной мужской толпе, без привычной толкотни, я вышел к пестрой будке и остановился. Мне не хотелось разминуться с Таршуковым. Но поблизости его не оказалось. Глянул в автобус — там было пусто. Прошел в сторону среднего, продуктового магазина, чтобы посмотреть в окна. И наконец я увидел Сашу: его коверкотовая, ссутулившаяся спина быстро двигалась по переулку, потом свернула к забору и скрылась.

Рапана

Мальчик шел по кромке моря, неся в руке пляжные тапочки и маску для ныряния. Его отпустили на недалекий мыс, к большим камням, где по утрам выползали греться на мелководье крабы. Он шел один.

Море, еще холодное с ночи, укрытое дымчатой влагой, позванивало в гальку маленькими резкими волнами, ширилось вдаль, колыхало на себе нежное небо, а берег вздымался черным хребтом древнего вулкана. Вода, камни, небо.

Мальчик бросил на песок тапочки, примерил маску.

— Привет! — послышалось откуда-то сбоку.

У большого валуна сидела девочка. Она была так прожарена солнцем, темна, что почти не виделась среди бурых камней. Лишь посверкивали зубы, да глаза казались необыкновенно крупными, расплывчатыми.

Мальчик кивнул и отвернулся.

— Как тебя звать?

Он почувствовал, что не может сказать ей свое имя. Зачем?.. Среди этой земной огромности, воды, неба — какое имя может прозвучать? Вот и голос девочки едва слышен. Он промолчал.

— Ты откуда?

— С востока.

— Достань ракушку тогда. Рапану.

Сдвинув маску на глаза, мальчик пошел в воду. Медленно, пузырясь, покалывая, обволакивала его зеленая прохлада. Кончилась галька, круто заскользил твердый песок, вода подступила к сердцу, и мальчик, набрав воздуха, нырнул.

После шума, плеска, пузыристой мути настала тишина и возникло иное пространство в яркой зыбкости. Каменные холмы, туманные провалы, колыхания рыжей, зеленой, фиолетовой растительности. Медузы висели бесцветными фонарями, стайки пестрых рыб, будто нанизанные на невидимую нитку, выплывали из мглы и удалялись во мглу. А вон, на замшелом камне, топорщится краб — глаза как искорки, — подкрадывается к мидии, раскрывшей створки. Песок сверкает слюдой, битыми ракушками.

Где же рапана?.. Мальчик подобрал к животу колени, спружинил — толкнул себя вкось, в глубину. Занемело в ушах, стиснуло холодом грудь, и он увидел рапану. Крупная рогатая раковина проступила в провале между бурыми глыбами, сразу исчезнув: глубина резко бросила мальчика вверх.

Он долго плавал, потом лежал на спине, глядя в слепящее сияние неба, ощущая под собой живую, упругую плоть воды. От берега прикатился прыгающий голосок девочки: слова раздробили ветерки и маленькие волны. Вспомнив о раковине, легко, прямо со спины, занырнул.