Изменить стиль страницы

— Молодца, папаша! Одышка, говоришь?

— Да, немного…

— Засиделся в кабинетах.

— Работа такая.

— У меня тренировочку получишь, ничего. — Саша сиял своей просторной, губатой улыбкой, нос у него слегка засизовел. — Теперь вместе пойдем. Это я для разминки — бросок. Проверка организма. Семь дней, понимаешь?.. Ну это что, скажу тебе. На Бухтарминской руку поломал. — Саша протянул ко мне ладони, повертел ими в разные стороны. — Теперь не помню эту или другую. А на Братской обошлось, там я уже опытный был. Пошли, что ли?

По шатким лесенкам (Саша называл их по-моряцки трапами) полезли дальше вверх. Он едва придерживался, скользя рукой по железному пруту-ограждению, я — перебирал всеми конечностями и видел впереди себя только низ Сашиного коверкотового макинтоша. На бетонном карнизе, возле громоздкой фермы крана, он с кем-то громко поздоровался, засмеялся.

— Вот! — крикнул мне, когда я взобрался на шершавый бетон. — Знакомься, папаша. Мой самый наилучший дружок. Как брат родной. Я к нему — как домой всегда. Правда, Сеня?

— Правда, как же, — усмехаясь, медленно выговорил маленький человек, закутанный в растопыренную брезентовую робу, с надвинутой на самые глаза фибролитовой каской. Ему было лет за пятьдесят, весь коричневый, морщинистый, и меня несколько удивило, что назвал его Саша детским именем Сеня.

— Мы к тебе придем, жди, ладно? Скажи жинке — там шуры-муры, грибков, огурчиков.

— Не придешь, — все так же усмехаясь, выговорил Сеня. — После получки не приходишь.

Саша Таршуков захохотал, махнул полой макинтоша, как бы сметая с карниза «самого наилучшего дружка», и двинулся в сторону, за ферму крана. На перекрытии из жиденьких досок он сказал мне: «Подожди здесь», а сам полез на соседний блок, где копошилось несколько рабочих в касках, с опущенными на глаза щитками, похожими на рыцарские забрала, и резко-бело чиркала электросварка. Вскоре оттуда послышались голоса, смех, выкрики.

Я отдышался, вытер пот со лба, и рад был, что смогу совсем спокойно осмотреться. Перекрытие находилось неподалеку от двух большущих, наполовину заделанных в опалубку стальных труб (я догадался: по ним будет падать к турбинам вода), и хорошо был виден котлован, левый и правый берег Енисея.

Мне припомнился путь на «Ракете» до Дивногорска (после я никак по мог привыкнуть к названию городка гидростроителей, стандартно-опрятному, и особенному лишь потому, что он на великой реке, у великой ГЭС), в обтекаемых стеклах салона возникали, двигались, смещались, как на широченном экране, обрывы красных скал с зеленью сосен наверху (здесь их называют кряжами), колонны, статуи, обелиски из отработанного ветром гранита, а в одном месте проявилось из-за излучины изображение каменного орла, в другом — профиль Карла Маркса; и сияние зеленоватой воды, то гладкой, как подсвеченной изнутри, то взбудораженной рябью, как мелко и драгоценно расколотой: подбирай на память зеленые стекляшки; и снова кряжи, перепады склонов, красного гранита; силуэт орла, живого, над соснами (стволы красно-каменные), небо безоблачное, то сине-фиолетовое, густое, прохладное — небо конца августа, сибирское, открытое пространствам, ветрам, близкой зиме.

Я родился у Амура, жил на Сахалине, видел берега моря, больших рек, и рад, что вижу Енисей: он сам по себе, неповторимо поместится в моей памяти. Отсюда, сейчас мне проглядывает его сжатый земляной перемычкой плес, его вода, рвущаяся из-под плотины. Но все равно он могуч, громаден, и глазам — как радость, его сияние глубоко внизу.

Перевожу взгляд на стену плотины — она то пологая, то почта отвесная, — темно-серая, в опалубочных щитах, мокрая, кое-где струятся ручейки (не сквозь бетон ли, не с той стороны, где теперь разлилось море? Нет, конечно, блоки могучей толщины. Это стекает с карнизов дождевая вода), и краны по всему ее боку, с уступа на уступ, мачты, эстакады, башни; все движется, работает, гремят перфораторы, отбойные молотки; медленно, тяжко раскачиваются пятитонные бадьи с жидким бетоном, ревут сигнальные сирены. И опять, как в котловане, я замечаю: людей почти не видно. Их мало или они теряются среди машин, в огромности стройки? С некоторым удивлением слышу четкий женский голос:

— Майнуй, майнуй! Вира!

Появляется Саша Таршуков, берет меня под руку, спрашивает:

— Соскучился, говоришь?

— Да нет. Смотрел, думал.

— Чего думать? Вот я тебе покажу. Смотри. — Он поднимает с настила болт, подает мне. — Подержи. Ну, как?

— Увесистый.

— Ну, что я говорю. Вот таких тройку-четверку возьмешь на плечо и лезешь арматуру крепить. На, потрогай. — Он подставил мне левое плечо, сдернув на руку край пыльника. — Вот здесь.

Я потрогал. Крепкий, округлый мозоль булыжником прощупывался под кожей во впадине на плече. Я кивнул: понимаю.

— Я не жалуюсь, папаша. Не пойми по-другому. Работа наша такая.

Он стоял немного смущенный, улыбался, будто просил прощения за неловкий поступок, и мне захотелось сказать ему: ну какой я тебе папаша, ведь ты чудишь, парень, вот только не знаю почему. Давай по-простому, а? Но тут же подумал: а вдруг я что-то нарушу, Саша резко переменится, я потеряю его такого, — и решил промолчать.

— Теперь зайдем в прорабку.

На бетонной террасе, по которой были проложены рельсы и двигались двухконсольные краны, стояла зеленая будка-вагончик. С окошками без переплетов, с разношенной дверью, с деревянными разбитыми ступеньками. Мы вошли в нее. Справа, в углу, возвышалась трехногая железная печка — от нее исходило легкое тепло, — по сторонам, вдоль стен, — скамейки, посредине — стол, похожий на топчан с ногами крест-накрест. Доски скамеек и стола затерлись до черного лакового блеска: здесь, наверное, бригады отдыхали, читали газеты, резались в козла, сидели на раскомандировках.

В прорабке никого не было. Саша Таршуков погрел руки над печкой, потом снял со стены две коричневые фибролитовые каски, сказал:

— Примеряй.

Я повертел каски в руках — они были тяжелые, с грубой картонной прокладкой, сверху заляпаны цементным раствором, — осторожно прикрыл одной голову.

— Во! Другое дело. А так нельзя — наверх не пустят. — Он сдернул свою кепчонку, надел каску, достав ее откуда-то из угла (каска у него была высокая, с черным козырьком, очень фасонистая). — Техника безопасности, понял? А то у нас случай был. Одного кусок арматуры пришиб. Врач сказал: был бы в каске — сто лет жил… Присаживайся, отец, покурим.

Пахло заношенной одеждой, окурками, кислым молоком из пустых кефирных бутылок; наружные шумы проникали сюда приглушенно, как бы издалека, отчужденно; и было хорошо сидеть в этом деревянном домике — маленьком хранилище тепла, домашнего уюта среди лязга, скрежета, железного грохота огромной стройки.

— Интересно, что ли?

Я кивнул:

— Да.

Саша Таршуков тоже кивнул, соглашаясь: так поступают взрослые, когда хотят поддержать в солидности младших. В низко надвинутой каске, из-под которой торчал крупный нос, он напоминал мне бывалого солдата-фронтовика из военного фильма.

— Двинем туда, — он указал на потолок прорабки, — получим сумму — интересней будет. — Он засмеялся, щелкнул себя по кадыку, но, сразу посерьезнев, присмотрелся ко мне. — Ты не думай, я это так — за поправку. А вообще — работяга. Вот, посмотри. — Он достал из кармана сложенную квадратиком, затертую газету, развернул. — Глянь — наша бригада. Вот Гурвич, бригадир, вот я в центре. Передовая. Так и написано: «Передовая бригада арматурщиков…» Понял?

Взял газету. Это была гэсовская многотиражка, июньский номер. Пробежал заголовки: «На пусковых участках», «Дорогу большому бетону!», «Опыт передовиков — достояние всех».

— А вообще — я известный. Тебе не стыдно за меня. Евтушенкова знаешь? Произведение «Братская ГЭС»?

Там про меня есть. Киношники тоже снимали, корреспонденты беседовали. Известный. У меня это третья стройка. На Бухтарминской начинал. Там освоился. Сюда — с Братской, по приглашению лично Бочкина… Читал «Братская ГЭС»?