Изменить стиль страницы

Разбудила его молодая женщина в белом халате. На Евсея смотрела не то со страхом, не то с сожалением. Спросила, почему он такой тоскливый. Не болен ли? И тут же с упреком сказала, что на кровать в сапогах ложиться нельзя. Она принесла обед. Накрыла столик белой скатертью. Поставила борщ в металлическом супнике, горячий и пахнущий укропом, в тарелке котлеты с жареной картошкой, свежий огурчик. В стакане компот. Хлеб в небольшом сите. Белый и мягкий.

Уже вечерело. В окно заползали сумерки, и женщина зажгла свет.

— Сколько же я проспал? — спросил Евсей, подсаживаясь к столу.

— Много спали, оттого и с обедом я задержалась, — ответила женщина, все еще со страхом и с сожалением глядя на Евсея. — Два раза приходила. Хотела подать, а вы все спали. Устали небось с дороги. Теперь у вас получился обед и ужин вместе. Только сперва помойте руки и умойтесь. Пойдемте, я вам покажу умывальник.

Молодая женщина показала умывальник, душ и ушла. Когда Евсей уже пообедал и сидел за столом, вытирая ладонью усы, вошел пожилой, степенный мужчина. Сказал, что он работает завхозом и что его зовут Артемом Ивановичем. Евсей заметил, что у завхоза во взгляде было такое удивление и недоумение, точно он смотрел на Евсея, а видел диво.

— Это свое обмундирование, дедусь, надобно снять и забыть о нем, — сказал Артем Иванович. — Теперь оно вам ни к чему. На ночь искупаетесь и переоденетесь во все это. — Указал на пижаму. — Завтра начнете кормиться в столовой, вместе со всеми.

— А кто туточка проживает? — спросил Евсей. — Может, есть кто из моих знакомцев?

— Про то не знаю. А проживают тут люди разные, более всего те, кто на старости годов остался без сродственников. Имеются старики, какие годами и постарше вас. Есть и ваши сверстники. Колыханов, к примеру. Может, помните Колыханова?

— Антона! Неужели живой?

— А почему бы ему не быть живым? Он двужильный. И хоть жизнюшка его сильно потрепала, но он еще крепок.

Разумеется, Артем Иванович не знал, почему этот измученный старикашка, услышав имя Колыханова, не только удивился, а и побледнел и сразу же сник, опечалился. Не знал он и о том, что еще в Дубровнике, в этом живописном югославском городе на берегу Адриатики, Евсей часами смотрел и смотрел на застывшее море, думал о Вишняковской, о встрече со знакомыми станичниками. Многих перебирал в памяти. Где они? Живы ли? И ни разу не вспомнил о Колыханове. И только однажды, когда долгожданное разрешение на въезд в Советский Союз было наконец получено, Евсей вдруг вспомнил о Колыханове. Сорок лет не вспоминал, а теперь вспомнил. Мысль эта испугала. Видно, сердце чуяло, что в Вишняковской придется повидать живого Колыханова. Евсей успокаивал себя тем, что такая встреча не может состояться, а потому и думать об этом нечего. Не может состояться такая встреча потому, что Колыханова давно нет на свете. В бою под Надзорным, где погибли отец и брат Мефодий, Евсей сам дважды в упор выстрелил из карабина в Колыханова. Сам видел, как сперва рухнул конь, а потом и Колыханов, намертво сраженный пулями, вывалился из седла. «Разве можно после этого выжить? — думал Евсей. — А он, оказывается, выжил, и теперь, хочешь или не хочешь, а встретиться нам придется. И что принесет мне эта встреча? И как ее избежать? Может, нам снова сесть в седла и снова оскалить сабли? Эх, если бы я знал, что Колыханов живой и находится в Вишняковской, то ни за что бы не вернулся. Как-нибудь доживал бы до своего конца там, в Дубровнике…»

Евсей погасил свет и распахнул окно. От духоты тяжко было дышать. Стоял и смотрел на лес, что темнел за Кубанью. Думал: в темноте легче избавиться от мыслей о Колыханове. А они, эти пугающие мысли, еще настойчивее лезли в голову. Вот и совсем стемнело. Из-за леса, как из-за ширмы, выкатилась лунища. Огромная и красная, будто ее только что вынули из горна. Лес заполыхал пожаром. Поплыла над станицей ночь, светлая и теплая, с запахами сена и цветов.

Такие ночи радуют, и бывают они, Евсей это знает, только в Вишняковской и только в июле. Порадоваться бы и Евсею так, как радовался он в молодости. Порадоваться и тому, что все-таки добрался до Вишняковской. Все-таки сбылась его мечта. Вот и луна смотрит в лицо — все такая же веселая, какую он знал: она-то, луна, в эмиграции не была! И привычная ночь, и знакомые запахи, а в груди сосущая боль. Луна уже оторвалась от леса и заглянула в темное окно. Видела луна усатое лицо, бледное, горестное, и дивилась тому, что не могла понять, кто же он, этот усач, и почему в его глазах такая тоска.

То ли в лесу за Кубанью, то ли где-то в бледном небе, а может, и в станице вдруг родилась старинная казачья песня, протяжная и напевная. И оттого, что была она знакома с детства и что давным-давно, казалось, была забыта, а теперь отыскалась, песня эта щемящей болью отозвалась в душе Евсея.

И тут сами по себе вспомнились слова:

Как за речкой, за Кубанушкой,
Там ходил, там гулял молодой казак,
За собой он водил коня доброго,
За плечами носил он винтовочку.

Вспомнился Евсею и припев:

Ой ты, конь мой гнедой,
Ты товарищ мой!
Оборви, конек,
Повод шелковый.
Ты беги, мой конек,
Все дорогою.
Не давайся, мой конек,
Неприятелю.

Глава 43

Та песня, что так неожиданно возникла в лунной тиши, точно бы взяла Евсея на свои легкие крылья и унесла из мира реального в ту далекую жизнь, которая, как ему казалось, навсегда была им утрачена. Как же, оказывается, сильна песня, если она смогла воскресить былое! Вот он, Евсей, молодой и полный сил, стоит на станичной улице, а вокруг все свое, родное и близкое. И еще не было ни боя под Надзорным, ни смерти отца и брата, ни вылетевшего из седла Колыханова, ни тех лет, что прожиты в разлуке с родной станицей. Осталась, какой и была, эта пахнущая сеном и залитая светом ночь, красивая и таинственная. Какой была, такой и осталась эта будоражащая душу песня «Как за речкой, за Кубанушкой…» И как звенели прежде, так звенят и теперь высокие и слаженные женские голоса, то оживая, то затихая, плывут и плывут в лунном сиянии. Только почему же сосущая боль с такой силой вцепилась в грудь? И росла она, эта цепкая боль, набухала. Оттого и пересохло в горле, и Евсей уже не в силах был держаться на ногах, склонился на подоконник и заплакал. Плакал навзрыд и долго, ибо понял, что ни лунная ночь, ни старинная казачья песня уже не могут возвратить былое и заслонить собой ту реальную жизнь, в которой он жил.

Только наплакавшись вволю, Евсей с трудом поднял голову и облегченно вздохнул. Тыльной стороной ладони вытер глаза, щеки, усы, шмыгая носом, как простуженный. А месяц уже гулял высоко в небе, и ему не было никакого дела до того, что кто-то плачет и страдает, а кто-то смеется и поет песни. Евсею казалось, что месяц был озабочен лишь тем, чтобы над станицей было светло и чтобы песня не смолкала до утра. Пусть и не та, которую он только что услышал: «За речкой, за Кубанушкой…» — пусть другая, незнакомая Евсею, но песня. И чтобы в напевные женские голоса вплетались гудящие мужские голоса или стонущие басы баяна, и чтобы эти украшенные лунным светом напевы будоражили Евсею душу, рождали, воспоминания и манили к себе.

Песня, лунная ночь сделали свое доброе дело: Евсею стало легче. Его потянуло на улицу, к тому голосистому хору, что звучал, казалось, где-то совсем близко, и потянуло с такой силой, что Евсей взял кубанку и поспешил из дома. Высокие тесовые ворота были закрыты. Перед калиткой стоял сторож. Он поднял руку и, зевая, сказал:

— Куда? Время позднее — пора спать!

Евсей вернулся. Снова стоял перед окном, и снова мучительно-тревожно вливались в его душу все те же голоса. Песня звенела, звала, и Евсей, не раздумывая, лег животом на подоконник, полежал так, отдышался, потом спустил ноги и упал на землю. Малость не рассчитал и ушиб ногу. Хромая и прячась в тени плетня и деревьев, Евсей незаметно, по-воровски пробрался в огород, а там через сад вышел на улочку.