Изменить стиль страницы

Наступал вечер, красное солнце зашло за поля.

Вдали, на возвышении, показался сад, а за ним небольшой дом тетки Нади. Кругом поля, поля.

Усталые, мы шли сухими дорожками прямо на дом. Сумерки спускались. У края сада, у ворот, пахнуло запахом лип. Во дворе дома стояли лошади и телеги, и босые девки вилами бросали пучками в сарай гречиху.

Деревянное покосившееся крыльцо небольшого дома с мезонином было уютно. Кокоша пошел один в дом к тетке. Какой-то человек в куртке посмотрел на нас с крыльца и ушел. Долго дожидались мы. Опять показался человек в куртке и сухо сказал:

— Войдите.

Мы вошли в длинный коридор дома и увидели, как в глубине его Кокоша что-то говорит с полной женщиной, показывая на нас. Дородная дама, вероятно тетя Надя, молча посмотрела на нас черными глазами и ушла.

— Идем, — сказал Кокоша. — В мезонин.

По деревянной лестнице мы поднялись наверх.

Темная большая комната, круглая арка из коридора, часы на стене с кукушкой. Кукушка, выскочив, хрипло прокуковала десять часов. Босые девки принесли сена и постелили на пол. Это нам для ночлега.

— Что бы попить, — просили мы у них. Слышим голос человека в куртке. Говорит с Кокошей.

— Никак невозможно. Время трудное. Самая страда. Покос. Где же лошадей-то. Убирать надо.

Кокоша что-то часто отвечает ему: «Ту-ту-ту-ту», не поймешь. Не слышно.

«Ну и заехали», — подумал я.

— Спроси же у тетки молока с хлебом, — сказал Павел Сучков Кокоше, от усталости развалившись на сене.

Вскоре человек в куртке принес крынку молока, краюху черного хлеба и стакан.

Мы с жадностью набрасываемся, но мало. Кокоша мрачен и вертит рукой на лбу прядь волос.

— Ма тант, ма тант… Ерунда твоя — ма тант… Стрепета… вепри… Что это такое? — говорил, сердито выпучив глаза, Павел Сучков. — Достань хоть яиц или вообще что-нибудь… Отпустил лошадей, идиот, мымра…

Мы, остальные охотники, сочувственно молчали.

Кокоша опять пошел вниз, и опять мы слышали его: «Ту-ту-ту».

— Глупо, невозможно, лошадей нет… Никаких охот твоих… Глупости. Не желаю, — доносился довольно неприятный голос тети Нади.

— Ма тант, ма тант… Пешком… Ту-ту-ту, — мрачно спорил Кокоша.

— Ну, дело дрянь, — говорили мы, лежа на сене голодные и вытягивая усталые ноги. — Шутка ли, переть пятьдесят верст назад…

Была уже ночь. Мы стали засыпать. Вернулся и Кокоша. Повозился чего-то: «Может быть, деревни по пути встретим, — думал я, засыпая. — Да где тут деревни, все поля, поля…»

Тут кукушка зашумела пружинами в часах и прокуковала час, два, три. Вдруг над самым моим ухом раздался оглушительный выстрел. Мы все вскочили на ноги.

Кокоша держал в руке ружье и смотрел на разбитые часы, из которых пучками во все стороны торчали пружины.

— Убил наповал, — сказал он строго.

В дому поднялась кутерьма. Визгливо кричала тетя Надя, бегали босые девки, управляющий командовал: «Запрягай, запрягай».

Мы одевались.

— Скорее, — командовал Кокоша.

На крыльце мы слышали, как тетя Надя заливалась: «Чтоб твоей ноги здесь…»

Телеги вывезли нас на дорогу. В темном небе мерцали звезды. Кокоша говорил с улыбкой:

— Ма тант завтра поедет в город переписывать духовное завещание. Это вторая тетка… А у меня еще есть третья. Поедемте к ней. Вот там кабаны.

Но к третьей тетке мы не поехали.

* * *

В бурном океане, после морской битвы, двое держались на волнах за спасательный круг: морской офицер Николай Тарбеев и судовой доктор Павел Сучков, оба друзья-охотники.

— Держись, — говорил доктор раненному Тарбееву. — Идет крейсер. Нас заметили…

— Ты держись… А мне… мне довольно. Всего. Увидишь на псарне Загоню, Лебедку, погладь… Они любили меня. Прости. Держись, доктор, а я… До свидания.

И Николай Тарбеев пропал в бездне вод.

Зинаидка

Память хранит часы радости. Вспоминается лето, дом, друзья и милый смех, и образы любимых мест России.

Трещит костер, летят искры в высь летнего ночного неба. Усталые, сидим мы кругом. Огонь костра освещает остро лица. Далеко зашли мы по охоте.

Чахлые ели по берегу спускаются к реке. Из-за бугра появляется Василий, охотник и рыболов. В руках котелок с водой. Он, жмурясь, пристраивает его над пламенем костра. А в песке, под костром, зарыты две утки и глухарь, осыпанные солью. Василий со строгим лицом готовит ужин, в котелок сыпет чай.

— Вынимать пора, — говорю я.

Комаров и Василий, жмурясь, разгребают в огне песок, палкой достают уток и кладут на красные раскаленные угли дичь. Охотник Герасим стелет салфетку, ставит стаканы, кладет хлеб и говорит мне:

— Дай-ка, Лисеич, сапоги с тебя стащить, а то ногам скушно. Ишь, мы прошли что, и я вот устал.

Он стаскивает с меня длинные охотничьи сапоги.

Хорошо у костра, проголодались, а ужин на славу. Жареная дичь, чай, все какое-то особенное, как чудо. Вижу, друзья мои охотники, поев и выпив, повеселели, только Василий что-то грустен.

— Что ты, Василий, устал, что ль, молчишь? — спрашиваю я.

— Я чего. Ничего… Только зашли, а куда, я эдакой местности и не видывал. Заметьте, как бесперечь орет.

У реки, в стороне, на болоте, кричала выпь. Громко, как будто кто-то дул в бутылку.

— Выпь, — говорю я.

— Выпь, а может, и не выпь, — отвечал Василий.

— А что же?

— Вот как воду-то я внизу черпал, в реке темно, не видать. Как чего-то здоровое в воду прыгнуло, прямо вот, а это кричит: «У-у-ф-ф, уйди». Чего это?

— Тебе показалось, — говорю я.

— Э-э, — вмешался Герасим. — Есть это, бывает. Место, верно, глухое, может, на нем тут и есть эдакий-то, попугивает маненько.

— По ночи завсегда такое бывает, — подтвердил охотник Комаров.

— А неужто, Герасим Дементьич, веришь? — спросил я.

— Как сказать, — ответил Герасим. — Верь — не верь, а есть. Помнишь, Лисеич, на тяге стояли за моховым болотом, где ровный лужок и лес кверху в гору. Порубь идет. Помнишь, ты говорил, жуткое место. А, как там орала, чисто черт. А чего это?

— Правда, странно… — сознался я. — Это не лось ли или барсук? А может быть, и волк.

— Чего там лось, — отвечает, смеясь, Герасим. — Ты сам говорил, что нарочно, знать, пугает. Голос-то человеческий. Только и человеку так не сорать. Вот что.

— Я знаю то место, и зовут-то его Лешья Гора, — сказал охотник Комаров. — Там отец мой на кургане много раз ночью огонь видал. И его трясло одного раз! А кто его тряс — не знает. Только он в горячке с месяц лежал опосля…

— Лесовиков-то я видывал, — подтвердил и Герасим. — Верьте, не верьте, а есть, страх такой… Бывает место не страшное, а есть такое, что один ни за что в нем не останешься — жутко. Чего это? Дух в ём такой живет.

* * *

Вот раз какое со мною дело было, — снова сказал Василий. — Заснул это я в лесу у речки, рыбу ловил. Пескариков да окуньков. Река не река, а ручей. Кругом травка да ольшаник по бережку, а по ту сторону лес поболе. Чермянка — речка прозывалась, она в Яузу входит, от Москвы недалече, у Медведкова. Только я в вечор вздремнул, да и проспал многое время. Проснулся, вижу, мать честная, по ту сторону речки-то женщина над рекой будто как висит… Большая такая, вся белая, светится да на меня глядит…

— Иди, иди сюда, — слышу, тихонько кличет, — тут травка сухая, тута с тобой поспим. Иди, на заре разбужу, ты на фабрику один пойдешь…

— Батюшки, думаю, что такое, а я-то на фабрике в Ростокине работал, сад у хозяина поливал. Оттуда в праздник-то и пришел на Чермянку. Вот, думаю, чего это, баба страшенная, белая вся и глаза косые, чисто смерть, удавленница. Испугался, вот испугался, хочу бежать, ноги не двигаются, а она глядит на меня, страшно до чего. Я молитву: «расточатся врази»[435] и тихонько, ползком, ползком прополз за ольшаник, цепляясь за него, не видать, темно, да и за сук, а он треснул… Слышу, как побежит она, да лесом, да кричит:

вернуться

435

«…расточатся врази…» — см. выше, прим. к с. 132.