Всю ночь перед прощальным свиданием с Ефимом Вера Ильинична, несмотря на двойную дозу снотворного, не сомкнула глаз. Она лежала на кровати с открытыми глазами, пытаясь представить, как каждый будет себя вести завтра. Семён, конечно, притащит с базара ворох цветов — её любимые астры и гвоздики и, поражая домочадцев своими познаниями, произнесет что-то мобилизующее и высокопарное с ударной концовкой на иврите; Илана, как всегда, займется прополкой, детской лопаткой взрыхлит суглинок и высадит гладиолусы; Павлик всех — в одиночку и вместе — несколько раз сфотографирует на фоне старой и преданной Ефиму сосны и поблекшего гранитного надгробья с русскими письменами; а она, Вера Филатова-Вижанская, останется с ним до рассвета, почти до отлета в Израиль. Постелит газету, сядет на почерневшую от времени скамейку и всласть поговорит с Ефимом о том, о сём, но ни слова не проронит о главном, о самом болючем, о том, что через сутки расстанется с ним и навсегда уедет на другой конец света, в государство Израиль, о котором Ефим в давние-давние времена вслух боялся упоминать. Пускай, если он вдруг её хватится, думает, что и она умерла, что их долгая и нелепая разлука кончилась. Пускай думает, что, как встарь, они снова легли рядом — он слева от абажура, она — справа, поближе к шкафу, и можно протянуть друг другу руки, обняться, притулиться, как в выстуженном копейском кинотеатре «Победа»…

На рассвете следующего — после прощания с Ефимом — дня за ней, озябшей, приехал на такси Семён — у «Жигулей» уже был другой владелец.

Вера Ильинична неторопливо шла к выходу по кладбищенской аллее и в обе стороны кланялась мертвым — ведь столько с ними прожито и пережито.

VII

Ей никуда не хотелось уезжать, но и отказаться уже было невозможно.

— Вам еще жить и жить, а мне что, мне только дожёвывать — вы и выбирайте город, — сказала Вера Ильинична, когда, приземлившись в аэропорту Бен-Гурион, Семён попросил у расфуфыренной чиновницы Сохнута, чтобы их направили в Хайфу к Фейге Розенблюм и к университетскому учителю Семёна профессору Исааку Каменецкому.

Начало было обнадёживающим — просьбу зятя удовлетворили.

В Хайфе они на первые, ни за что ни про что полученные от государства деньги сняли на бульваре Бат Галим трехкомнатную меблированную квартиру у благообразного, сухопарого еврея, все время подкручивавшего, как остановившиеся часы, свои седые пышные пейсы, и с трудом изъяснявшегося со съёмщиками на полузабытой с сильными примесями идиша польщизне.

— Все мои миешканцы были сченстливы… Их зол а зей лебн. Один отвожил русский магазин на Макс Нордау… Другий в мэрии глувный помоцник нашего мэра пана Мицны… Третий в Цахале… в нашем вуйске… подпоручник… Ни йедэн из моих людзи, барух а-шем, не был забит пшеклентыми арабами. Ир фарштейт, вос их рейд?

— Ферштейт, ферштейт, — не моргнув, сказал Семён. — Мы из Вильно.

— О, Вильно! Гаон Элиягу бен Шломо-Залман! Ди гройсе шул!.. — восклицал добродушный владелец квартиры, приносящей жильцам счастье всего лишь за пятьсот двадцать пять долларов в месяц.

Ни Семён, ни Павел не собирались стать подпоручиками или помощниками городского головы Хайфы, а Илана и Вера Ильинична никогда не грезили о собственном магазине на улице Нордау, тем не менее, несмотря на заломленную цену, всех подкупила безвозмездная доброжелательность хозяина.

Счастья, обещанного шустрым Моше, квартира на бульваре Бат Галим на первых порах не принесла, но она и впрямь была хороша. Из окон гостиной открывался вид на всю верхнюю Хайфу, в сумерках напоминавшую огромный светящийся огнями корабль, отправившийся по волнистым каменным утёсам в плаванье, а из кухни в просветах между разнокалиберными, как бы случайно встретившимися домами угадывалось море — до него было рукой подать.

— Когда, мамуля, оседлаем иврит и найдем какую-нибудь работу, вы каждый день будете ходить к морю, — пообещал щедрый на посулы Семён. — Между прочим, здешняя набережная называется совсем по-нашему — Марина…

Против всех ожиданий зять и дочка строптивый иврит оседлали довольно быстро; не без помощи старожила Моше, который приехал в Израиль на полвека раньше, чем они — чуть ли не прямо из Освенцима, устроились на временную работу. Моше, почетный гражданин Хайфы, замолвил за них словечко перед Ициком, Ицик — перед Авишаломом, Авишалом — перед Бени, Бени — перед Эли, Эли — перед самим Амноном, и чудо свершилось: Илану приняли на полставки лаборанткой в больницу Рамбам, а Семён подрядился в мастерскую бытовой техники — чинить стиральные машины и холодильники, кондиционеры и электроволновые печи. А сверхсамостоятельный Павлик уехал укрощать иврит в «первый дом на родине» — в кибуц Алоним.

Вера Ильинична больше всего была благодарна Моше за Илану. Полставки, конечно, не Бог весть что, но главное не жалованье — в больнице дочка пройдет все проверки, и, может, всё с Божьей помощью уладится…

Когда Илана и Семён уходили на работу, Вижанская заступала на свою вахту — принималась хлопотать на крохотной кухоньке, что-то варить, жарить, печь, стирать, чистить, проветривать; бегала в русскую лавку «Одесса» и поначалу покупала даже впрок у раскрашенной, точно пасхальное яичко, Инессы крамольные свиные сосиски.

— Вы, мамуля, свиные сосиски больше не покупайте, если не хотите, чтобы Моше содрал с нас еще пятьдесят долларов. И ни с кем не откровенничайте — ни с благодетелем, ни с этой Инессой, ни с этим Цицероном — подметальщиком Рувимом. Душу ни перед кем не раскрывайте. Помните: по здешнему закону, только я в нашей славной мишпохе стопроцентный еврей, а все остальные крепко не дотягивают до нормы. Короче говоря — потомки Владимира Красное Солнышко, — предостерёг ее Семен.

Русские? Там, в Литве, все было наоборот. Там они все до единого были стопроцентными евреями, даже Семёну, который от всех свое еврейство скрывал, как доставшуюся ему в наследство дурную болезнь, даже ему не удалось стать русским. Там и её, Веру Филатову, потомственную кержачку, в очередях не раз обзывали жидовкой! А тут все вдруг проснулись русскими.

— Ничего не поделаешь. В каждой стране, мамуля, свои законы. Павлику, боюсь, придётся сделать обрезание и вместе с Иланой пройти гиюр. То есть принять иудейскую веру…

— Обрезание в двадцать лет! Гиюр! — приуныла Вера Ильинична. — А через что мне, старухе, придется, Сём, пройти?

— Вы, мамуля, останетесь тем, кем были, — успокоил он тёщу и снова посоветовал ни с кем — даже с Фейгой Розенблюм — не откровенничать. Болтун — находка для врага. Что с того, что тридцать лет назад та стриглась под мальчика в одной конторе с Ефимом Самойловичем? А тут где работала? В налоговом управлении? А, может быть, по совместительству в органах служила. Нет на свете страны без органов!

На праздники Фейга на такси приезжала в Бат Галим в гости, привозила кучу подарков — почти неношеные платья и туфельки для Веры и для Иланы, спортивные рубашки для Паши, галстуки для Семёна. Вижанская наотрез отказывалась что-либо брать, но Фейга обиженно надувала щеки, насильно совала свои дары и глухо приговаривала:

— Бери, не стесняйся! Устроитесь, и сами будете новичкам дарить. Наш Израиль мы тоже получили в подарок.

— В подарок?

— Его нам за наши муки и слёзы подарили…

Дома Вера Ильинична и Фейга не засиживались, отправлялись к морю и допоздна прогуливались по набережной. Примостившись где-нибудь на скамейке, они молча смотрели, как дыбятся разухабистые волны, как грозно накатывают на песчаный берег и всё смывают с него в переполненную тайнами глубину.

Когда Вера Ильинична и Фейга уставали, то заходили в какое-нибудь укромное кафе, выбирали столик с видом на море, заказывали кофе с мороженым и не спеша перетряхивали свое прошлое. По совету Фейги Вижанская приносила с собой казенные бумаги, договора, банковские счета, уведомления из Битуах Леуми, и Фейга охотно выступала в роли переводчицы и главной советницы.