Окружив иностранца, девицы смешливо глядели на его туристские штаны и красные башмаки, а одна даже спросила жеманным шепотком, почём берёт за снимок. Бритые щёки иностранца глянцевели от удовольствия; уж он рассаживал девиц, как цветы, по траве, но вдруг отскочил и торопливо, точно для того лишь и притащился на игрище, щёлкнул аппаратом в противоположную сторону; выбор темы определял внутренние устремления иностранца.
— Ой, васькины бандюги содют! — закричал мальчишка, увивавшийся возле Мокроносова.
Из-за пригорка дружным табунком выступало васильево воинство. Безобидные порознь, вместе они составляли боевое, головорезное ядро, которое в волости так и звали черкесами; бывали праздники, когда хозяева вместе с гостями лазали от них на крыши. Шли они все с картузами набекрень и с заранее обдуманным планом, и один, всю свою скверную родословную имевший на лице, даже бурлил себе под нос:
Появление их не предвещало особого веселья, и Прокофий, стыдясь гостей, выбежал было им навстречу, но Василий равнодушно, точно то было неодушевлённое бревно, обогнул его и направление держал прямо на иностранца, торопливо перекручивавшего плёнку в аппарате.
— Вон того, на рыжих ногах! — указал он Селивакину, неотлучному спутнику всех своих приключений, а тот понятливо зашмыгал носом.
Было непостижимо, когда Василий успел так принарядиться: тугая крахмальная манишка коробилась под его кожаной курткой, а галстучек был в тон лицу, с крапинками, а на отвороте полосато болтался георгиевский крестик. Толпа расступилась, и тогда всем стало ясно, что без скандала не обойдётся.
— Сымаете? — галантно изогнулся Василий, а иностранец так же любезно поклонился ему, принимая юродство его в шутку. — Это очень хорошо, что сымаете. Альбом! — Он изогнулся в другую сторону и выставил обрубок вперёд. — Чего на крестик смотрите? А вы знаете, за что этот крестик даден? Нет, счастье ваше, не знаете…
— Василий, ты шёл бы домой, — суховато сказам Пронька. — Проспишься и придёшь.
— Извиняюсь, я и сам есть большой любитель общественности! — кротко посмеялся тот, поправляя крестик, чтоб бантик распушился ещё более. — Не мешайте мне беседовать с научным гражданином.
— Голосом тебе говорю, не бузи, Васька! — вторично предупредил Прокофий.
— Мы и сами не дешевше людей, порожнём не ходим… — звеняще огрызнулся Василий и снова, задрав голову, глядел на иностранца. — Извиняюсь, конечно, вот вы жили за границей, скажите, отчего человек заикается?
Фаворов, быстро переглянувшись с Пронькой, торопливо перевёл вопрос и последующий ответ инженера…
— Нервоз? Я вот и сам конкретно говорю, что нервоз, а Федя не верит. Мозги у него сырые, до науки не доходят!
Селивакин хохотливо и угодливо сморщил лицо.
— Чему же вы смеётесь? — не вытерпел Фаворов. — У вас в самом деле сырые, этово… мозги.
— Не, — сразу, точно под кнутом, съёжился тот. — Я так, одной штучке смеюсь. Хотим заграничного инженера свешать…
Иностранец продолжал улыбаться, а Фаворову по молодости не хотелось показывать мужикам, будто струсил полудюжины подгулявших парней. Гармони уже не играли Пронька хмурился: он знал эту повадку васькиной ватаги унаследованную от сотинских сплавщиков. Неопытного новичка предлагали свесить на безмене, и когда тот опасаясь худшей расправы, влезал для этой цели в мешок, его завязывали там и кидали на длинной верёвке в реку — купали, изредка вытягивая наружу, чтоб не закупался до конца; у сплавщиков так карали за кражи безразлично от времени года.
— …и ещё, как шли мы даве, поспорили, сколько в вас имеется весу. Федька сказал, что не боле, как в подтёлке, а я подозреваю… — Смех распирал скулы ему, но он не смеялся, в глазах его светилась почти мольба к иностранцу, в согласии которого и заключалось возвышение инвалида. — Как бы дозволили… а мы бы вам и спели потом: у нас всё село поючее, такое!
Он даже протянул руку, чтоб убедить прикосновеньем, и в тот же миг Прокофий, не выдержав накопленного отвращенья, с силой поддел его кулаком. Удар пришёлся куда-то в галстучек, и всем показалось, будто Василий отделился немножко от травы и плавно пересел на другое место. Когда он поднялся, все увидели, что никаких особых повреждений на Ваське нет: только опять лопнул лакированный ремешок, которым была пристёгнута к обрубку круглая деревянная ступня. Девки шарахнулись шустрее пыли из-под копыта, Селивакин и остальные глупо ухмылялись, переступая на месте, а Пронька всё глядел, как бы вымеряя взглядом, потребуется ли второй удар. Так протянулось неопределённое время; Василий потерянно гладил рукой низкую, точно сеянную травку луга. Потом он поднял спокойное, очень бледное лицо и покачал головой:
— Буявый малый, Прокофий, крепко бьёшь… эва, за пазуху баран влезет! — Одна какая-то жилка страшно суетилась на его лице. — Ты и гневен, Прокофий, да отходчив, а я и добр, да памятлив. И будешь… и будешь ты меня помнить отселе тридцать… — в голос ему ворвался всхлип —…тридцать лет, Проня!
Как-то лениво он поднял с травы сорвавшийся крестик и зажал в кулаке; всё ещё трудно ему было повернуться спиной к обидчикам. Когда боль заместилась стыдом, он развязно достал радужную свою, уже никого не поражавшую спичечницу, но папирос в кармашке не оказалось. Тогда лишь, рукой придерживая отстающую деревяжку, он тихо заковылял вдоль берега. Никого не рассмешил его уход, никто не побежал за ним: может быть, он шёл топиться, и никто не хотел мешать ему в этом; он шёл прямо к заводи, сплошь заросшей тускло-красным гравилатом и трилистником. Здесь он остановился и стоял долго: деревяжка стала подмокать. Жёлтая бабочка-капустница, спорхнув с высоты, села на кочку; кажется, она хотела пить.
— …рази мы кого ограбили? — тихо спросил её Василий, и вдруг смаху хлестнул по ней картузом. Его сгибало, как червя, разрубленного лопатой, пена выступила у него на губах, а в мире уже забыли и его самого и его несбыточную угрозу.
Сквозь гнетущую тишину суховея сочился из Макарихи колокольный призыв: там начиналась вторая часть торжества. Так совпало — Пронька шёл вместе с Увадьевым, и Мокроносову, шагавшему позади их, становилось ясно, что свирепая пронькина расправа безнаказанно сойдёт ему с рук. Как бы учуяв сокровенную его мысль, Увадьев обернулся к нему:
— Присоединяйтесь, товарищ! — Ему давно хотелось познакомиться с Егором.
— Ничего, дороги на всех хватит… — И крепче сжал поросёнка, скулившего у него в мешке.
Его придирчивая жажда справедливости должна была удовлетвориться самым началом речи Увадьева, которому пришлось замещать Потёмкина.
— …мне только что довелось быть свидетелем, товарищи, — блеснул он отточенным этим словом, ударив на последнем слоге, — свидетелем дикой расправы, там, на сотинской пойме. Один из членов ячейки избил безногого…
Егор не слушал дальше; по угрюмым лицам мужиков, наваленным туда, в провал, как груда овощей, он понял, что ещё до вечера Проньку выкинут из ячейки. Нетерпеливым взглядом он обвёл переполненный клуб, кумачные бичи лозунгов, невозмутимого Фаворова, сидевшего с ним в президиуме, и смятенно почуял, что всегда — и когда нёс скитскую хоругвь и когда наблюдал усмирение недобито героя — сердцем он был вместе с Прокофием, другом.
Появление Увадьева встретили десятком недружных хлопков со стороны рабочей части собрания и настороженным молчанием мужиков; некоторым из них представлялась расточительством постройка такого нарядного клуба на Соти, и оттого бороды их висели подобно чугунным замкам, из-под которых не выманишь ни слова. Едва помянув про поступок Милованова, Увадьев нахмурился: молодой парень на виду у всех оторвал клочок от плаката, запрещавшего курить, и скрутил из него почти разорительную по размерам папироску. Виссарион, по новой должности завклуба, принялся внушать ему что-то, и вдруг парень, не расставаясь с папироской, размашисто направился к выходу. Раздражение против парня придало увадьевскому голосу сухую и пронзительную чёткость; сам он стал походить на копёр, который множеством повторных ударов вколачивает основную сваю. Неопытный в вопросах такого рода, он тотчас же упёрся в крайность: сказав, что всякая культура способна обслуживать только класс, её породивший, он неожиданно самому себе сделал вывод, что оттого-то в ней и заложена взрывчатая опасность для класса-победителя. Только почувствовав здесь преждевременный перегиб, он стал осторожно спускаться к основной своей теме — взаимоотношениям с комбинатом.