Изменить стиль страницы

Потирая руки от холода, Увадьев захлопнул окно.

Глава вторая

I

Ветры дуют с моря, ветров много, дуют сообща. Рождённые на океане, баюканные в ледяных колыбелях, они в поисках иного, тёплого раздолья нестройными толпами вторгаются на материк. Лгали птицы, гостьи юга: в лесах мрак да тишь, в тундрах ровень да болото вересом поросли, на вересине комар сидит да лапой пузо гладит… Закутанные в метели, они поют тогда унывные песни о покинутой и милой родине, и вот на всей великой низменности, слегка холмистой и покатой к морю, останавливаются реки, наваливаются снежные небеса, а земля лежит бездыханна, одета в белые лохмотья зимы. К маю снова налетают обманщицы, дружно верещат ручьи, бегут крикливые ветры юга, а снег, разделённый поровну между Двиной да Волгой, шумливо расползается по своим отечествам-морям. Тут его заодно, на радостях, грузят рубленым лесом, грузят шпальником, коротьем, пиловником… поверх плотов садятся весёлые, горластые ребята, и освобождённые воды тащат, не чуя тяжести, не умещаясь в берегах.

Они едут и смотрят: по склонам холмов ельники, а по холмам сосна; пески да глина, да супеси. Дует моряна с севера, зеленя лезут туго, а жители все охотники да рыбаки. Лесные ещё смолу курят, приречные скотинкой живут, а остатняя треть разбредается с осени по отхожим промыслам. Города здесь по пальцам перечесть, оттого вой в городах и безработица. Оттого повелось от века: чуть снег — артелями расходятся по лесам, курятся чёрные избушки в глуши, с гулким скрежетом валится промёрзлый лес, а бойкие крестьянские клячонки стаскивают его на берег первобытным волоком, без подсанков, за ноздрю. А в самых дебрях, куда никто не ходит и ничего не ищет, бродит тленье, гибнет лес на корню, болотится, засорён перестоем да валежником, откуда всякая цветная гниль, в жару — отлупа, в холод — морозобоина и другая стихийная порча добра. Летом, едва теплынь, на тех же местах, где гуляли ледовитые ветры, зачинается великая гарь. Костерка не притушит охотник, сунет любознательности ради спичку в мох мимохожий озорник, и тогда на сотни вёрст страшно полыхает дебрь; ветер чешет её огненные колтуны, а солнце меркнет, как яйцо, забытое в костре. В те месяцы всё там, хлеб и вода, пахнет дымом; в отускневшем зное расслабленно звенит комар, и самый дым для горожан не более чем признак пришествия весны. В лесничьих сторожках одичалые, приставленные к лесу в дядьки, сидят бородачи; они спят и видят неописуемые сны, они страдают чудовищными флюсами и пьют втихомолку, зарастая волосом и равнодушные ко всему.

Именно пропадающее изобилье лесов и людей здешних, не вовлечённых никак в хозяйственный кругооборот страны, и надоумило Сергея Потёмкина заказать знающим людям эскизный проект небольшого бумажного предприятия. Ни существовавшая в соседней губернии на речушке Нерчьме бумажная фабричка Фаворовых, ни четыре изветшалых лесопилки, ни воры лесные не могли истратить полностью годичный отпуск лесов. Строенная в незапамятные времена Павла и с его царского благословения, оборудованная изношенными машинами фабричка с натугой обслуживала лишь местные потребности; из лесопилок всегда работала какая-нибудь одна, остальные чудесно бездействовали, а воры крали по брёвнышку, имея целью скопить за зиму сруб на отделённого сына. Вывозился к тому же крупный лес, а мелочь, дурняк да вершинник, всё, что тоньше законных четырёх вершков, оставалась на месте. Падаль заражала здоровый лес, плодился жучок, и одним лишь дятлам не под силу было справиться с сокрытным недугом: дятлы жирели, но и жучок не убывал. Потёмкин волновался, Потёмкин торопил с предварительным обследованием, ночей не спал Потёмкин, смущаемый гибнущими богатствами края; сам уроженец Соленги, юность до солдатчины проработавший на сплаве, а потом бумажником, он по опыту знал о возможностях своей родины. Оттого в беседе с приятелем он всегда заводил разговор всё' о том же.

— Гляди, миляга… — И тащил к карте, которая, как нарядный ковёр, украшала в молодости своей стены губернаторского кабинета. — Гляди и вникай. Это всё лес, прорва лесу… стоит, гниёт, сохнет. В нём водятся грибы, медведи, пустынники, черти, всё — кроме разума и воли. У меня ежегодно тысяч двадцать десятин сгорает, а в засухи… — Он именно хвастался размерами своей беды, определявшей размах его богатства. — Смекай: избыток рабсилы, хозяйства нетрудоёмкие… кто в лесорубы не уйдёт, тот штаны жгёт на печи да с голоду пухнет. Тьма, ведь они до сих пор керосин от кашля пьют… керосин, внутрь, понимаешь? А тут можно жизнь вдохнуть, кабы деньги. Жизнь продаётся за деньги…

— Ну и действуй… вывози своих чертей, продавай! — смеялся приятель.

— Купи, я тебе целые эшелоны наловлю… лесных, водяных, запечных! Процентов двадцать за наличный расчёт, а остальное шестимесячными векселями, а? — и горячее человеческое тепло исходило от него.

— Ты энтузиаст, ты известный энтузиаст, — закуривая, усмехался приятель и знал наперёд, что денег Потёмкину взять неоткуда. — Кстати, у тебя детишек, никак, прибавилось?.. девочка?

— Следи, говорю! — И он с новым ожесточением тыкал в то место карты, где Соть встречает, наконец, свою небуйную сестрицу. Он тыкал сюда ежедневно, мутное пятно образовалось на Балуни, но покуда, наклеенная на добротном холсте, карта выдерживала напор хозяина. — Сюда, гляди, направляется вся древесина с Тыньмы, с Соленги, с Шимолы с притоками, с Уртыкая… много леса, мильон кубов в год… э, куда больше! В этом месте мы её задержим, обработаем… здесь его обсосут сорок тысяч мужиков, а там…

— Суетлив ты, Сергей, и карту вконец испакостил.: Из пятна-то хоть суп вари! Ты его нашатырным спиртом попробуй, — всемерно сопротивлялся приятель. Тощий живот Потёмкина препоясан был ремешком, а пряжкой служила никелированная бабочка; от безустанного порханья этой бабочки пестрило у приятеля в глазах. — Рублей, поди, пятнадцать карта стоит…

— Ты… всерьёз слушать можешь? — не в шутку сердился Потёмкин.

— Чертила, дороги-то ведь нету!

— Тут только ветку… одиннадцать вёрст. На ветку-то и у меня хватит.

— А деньги?

— Ты дашь, ты богатый.

— Но я же не работаю больше в банке. Меня в резину перекинули.

— А в банке кто?

— В банке Жеглов пока.

Потёмкин хмурился и глядел в окно, где по обледенелым мосткам скользил на одном коньке мальчишка; в посинелых от стужи пальцах он держал кнутик, которым воодушевлённо подстёгивал самого себя.

— Жеглов?.. он в ревсовете семнадцатой не был? Я знал одного Жеглова… хотя тот, кажется, не Жеглов, а Жигалов… такая жалость. — Вдруг он махнул рукой и виновато улыбнулся. — Э, всё равно, следи… С Тентелёвки мы везём глинозём, а соду из Перми; вода же — фрахт дармовой! Серный колчедан, ты следи за моим пальцем, с Кыштыма… там как раз новый способ пробуют. Медь от серы отделяют, а получаются… как его… — Торопливо приподняв за лицо гипсового Маркса, он вытащил из-под него толстую папку и бешено залистал страницы. — Вот, нашёл: флотационные хвосты получаются…

— Хвосты, — понуро повторял приятель.

— Я, может, и путаю, но, по-моему, именно так: флотационные. Извести у меня полны карманы, хлорировать будем сами. Купи, я тебя засыплю известью!.. А ещё тут осенью геолог один наехал; целое лето копался у меня на Пысле, а потом я его вот здесь час целый чаем отпаивал…

— Озяб, что ли?

— …каолины отыскал, почище габаркульских! — Он вспомнил, что к каолиновому кладу нет ни дороги пока, ни тропки и в изнеможении присел на край стола.

Приятель с чувством вдавил окурок в переполненную пепельницу:

— Слушай, друг, я в резине, в резине сижу, понимаешь? Я калоши делаю, шины, кишки резиновые… Могу изрядную соску, не хуже довоенной, дивчине твоей подарить: в десять лет не изгрызёт, а?

…Так, бесплодно мытаря друзей, просиживая ночи с знакомым инженером над проспектами заграничных фирм, мечтая о пролетарском островке среди великого крестьянского океана, он первоначально имел в виду нечто вроде Нерчемской фабрички для высоких писчих и печатных бумаг, способных выдержать любые фрахты. Постепенно мечтание его пухло, множилось и уже громоздкие принимало очертания. Лесные массивы простирались бесконечно и столь разумно были изветвлены реками, точно природа провидела их будущее назначенье. Железнодорожная ветка Вологда — Мычуг позволяла бесперебойно снабжать бумагой потребляющие центры, а в случае прокладки намеченной по пятилетке магистрали Соленга — Кемь значение потёмкинского предприятия возрастало благодаря возможности использовать и внешний рынок. В месте слияния помянутых рек громоздился крупнейший целлюлозно-бумажный комбинат, окружённый достойными его лесозаводами; напуганный собственной мечтою, Потёмкин стал вдруг сдержан и молчалив… Строительство идёт полным ходом. Пять тысяч строителей в три смены заканчивают возведение корпусов. Из Англии везут варочные котлы, каждый вместительнее его исполкомского кабинета; из Америки шлют оборудование лесных бирж, ещё не виданное в Европе; турбогенераторы и дефибреры едут из Германии. Медлительно и лениво стальные чудища расползаются по узорному плиточному полу и тотчас же их впрягают в широкие ременные вожжи. Они ещё спят, но однажды с рёвом и грохотом пробуждаются к работе, и в этот ответственный день Потёмкин ведёт неведомого Жеглова хотя бы на водонасосную станцию! Все волнуются, но не показывают виду. Выгнув толстые чугунные шеи, в которых бешено мчится теперь обезумевшая Соть, пыхтят и взвизгивают центробежные насосы, и Потёмкина не раздражают нарисованные кем-то на шее чудовища плутоватые глаза. Корпусов уже не семь, как мечталось вначале, а вдвое, и в каждом бьёт в лицо масляный зной, дуют зловещие электрические ветерки. В разлинованных улицах заводского городка цветут акации…