Изменить стиль страницы

— Заплеснёт аль подтекать станет — вычерпывай. Вон и баночка тебе для упражненья! — кивнул Геласий на деревянную бадейку, всячески сторонясь упорного увадьевского взгляда.

Едва вышли из заводи, сразу всё переменилось вокруг; несмотря на геласиевы усилья, лодка стояла ровно и смирно, точно повисшая на якорях, а по сторонам закружилась бешеная вода, увлекая в глубину грязные, источенные льдинки. Зато стремглав неслись берега, и Увадьев ещё не успел рассмотреть толком серую цаплю близ куста, в столбняке застывшую на полувзлёте, как уже увидел ястреба. Сидя на кочке, весь на ветру, он надменно и лениво чистил крыло, раскинутое во весь его вольный мах. Тогда, бросив весло, Геласий замахал на него шапкой, но тот не улетал, словно верил, что в этот день его нельзя истребить целиком.

— Греби, греби, опрокинешь ещё! — недовольно пробурчал Увадьев.

— А ты вычерпывай, вычерпывай…

Увадьеву показалось, что Геласий улыбается, а вместе с ним и ястреб; он подумал и взялся за неминучую бадейку. Лодка выходила на середину реки, и хотя Геласий хитрил, переправляясь наискосок, всё же проигрывал в единоборстве. Мало-помалу пот начал проступать на его рыжих висках, и тогда Увадьев решился продолжить незаконченный разговор.

— Ну, так как же, парень, а?

— Да всё так же… ура советская власть, — небрежно кинул тот. — Вычерпывай, твоё дело невелико!

День был встрёпанный, резвый; в облачных проёмах густилась синь, и чем гуще она становилась, тем величественней покойная мощь реки.

— Вот ты в прошлый раз выразил, что на свете, дескать, только жулики да дураки… А известно ли тебе, что есть ещё другие люди, которые справедливости ищут и кровь за неё отдают?

— Это которы хлеб у мужиков отбирали? — почти равнодушно переспросил Геласий, но сбился с весла, и брызги густо хлестнули в Увадьева. — Один из ваших и досель в болотце гниёт, куда его Березятов засунул. Не, слыхал про Березятова? Очень такой человек был, солдат. Справедливость-те от красоты идёт, а красота из тишины рождается, а вы её ломом, тишину-те, карёжите…

Покачивая головой, Увадьев зачерпнул воды в ладонь и пытался сжать в руке эту частицу стихии, которую предстояло покорять.

— Не твои слова, Геласий. Твои проще…

— Красота — моё слово! — вскинулся тот.

— Чудаковое слово, красота!.. Вот мы встанем на этом месте, на берегу, где старики сидят… видишь? Будем строить большой завод, каких праведники твои и в видениях не имели. На том заводе станем мы делать целлюлозу из простой ели, которая вот она, прóпасть, без дела стоит. Из неё станут другие люди бумагу делать — для науки, пороха — чтоб отбиваться от врагов, и многое другое на потребу живым, а между прочим и шёлк. К тому времени ты сбежишь из своей червоточины, потому что ещё успеешь сгнить, не торопись!.. и станешь ты вольный, трудовой гражданин, на работу поступишь, зазнобину себе заведёшь первый сорт… и будет она, Шура, скажем, или Аня, мой шёлк на себе носить. Вот тебе и красота!

В машинных движениях Геласия появилась какая-то презрительность; всё чаще соскальзывало весло, и, если бы не кожанка, до берега Увадьев добрался бы совсем мокрым.

— Это всё так, это для прикрытия сраму, а душа… душу куда определишь? Она — что гвоздь, полежит без дела — заржавеет!

Увадьев перестал отчерпывать воду; в этот миг он отвечал не одному только Геласию:

— Душа, ещё одно чудное слово. Видишь ли, я знаю ситец, хлеб, бумагу, мыло… я делал их, или ел, или держал в руках… я знаю их на цвет и на ощупь. Видишь ли, я не знаю, что такое душа. Из чего это делают?.. где это продают?

— Как же я рыбине объясню, зачем мне ноги дадены! Она и без ног свою малявку сыщет…

До берега оставалось всё ещё далеко, а спор близился к концу: обоих начинала сердить эта обоюдная несговорчивость.

— …а ты и с ногами не отыщешь. Восемь лет в дырке сидишь, а что ты отыскал, покажи! Молодости твоей мне жалко.

— Обречён я на младость вечную…

— Вот именно, обречён… А какая-то бабёночка ждёт тебя в свете; может, и плачет, что запаздываешь!

Весло стало злей зарываться в воду, Геласий терял власть над собой:

— …с чего ты мне всё про бабёночку твердишь? Сестрёнку, что ль, заблудящую имеешь, приладить ко мне хочешь? — закричал он сквозь сжатые зубы и вдруг, прежде чем Увадьев успел остановить его, вскочил с места. Скинув шапку, еле удерживая равновесие, он низко и порывисто кланялся своему пассажиру: — Прости… за брань и за шумность мою прости. Злой я, злой… злой…

Не насытясь одним поклоном, он кланялся всё размашистей, пружинно сгибаясь в пояснице и нарочно раскачивая лодку. Вода захлестнула через борт, лодка неслась по самой средине реки, а Увадьев лишь щурился на одержимого и, может быть, любовался на него украдкой. Проскочив сажен полтораста, лодка стала поперёк теченья, и в эту крайнюю минуту Геласий ловко подхватил вёсла.

— Плаваешь, видно, хорошо, парень, — через силу усмехнулся Увадьев, когда уже подходили к берегу. — Выйдет из тебя прок, но долго тебе гореть, пока твой прок выплавится. И когда невтерпёж тебе станет от огня и воя твоего, приходи… днём и ночью, всегда приходи. Ну, гуляй, пока не встренемся! — сказал он на прощанье.

— В пекле, может, и встренемся! — откликнулся Геласий, вытягивая лодку на берег.

…Там на брёвнах сидели макарихинские старики, подсушивая ветерком слежавшиеся за зиму бороды.

— Эх, так и не черпнула! — с сожалением зевнул один, и зевок его затянулся настолько; что сосед успел свернуть цыгарку. — Нет, что ни говори, а жисть наша всё-таки ску-ушная…

VI

С того момента, как Увадьев вступил на берег, и был кинут вызов Соти, а вместе с ней и всему старинному обычаю, в русле которого она текла. Он шёл, и, кажется, самая земля под ним была ему враждебна. Прежде всего он встретил косого мальчишку; примостясь на завалинке, мазал тот неопределённой мазью огромные отцовские сапоги.

— Здорово, гражданин, — пошутил Увадьев. — Как дела?

— Вот, нефта плохая стала, — куда-то в воздух произнёс мальчишка. — Ране, не в пример, маслянистей была…

— А ты откуда помнишь, шкет, какая ране была? Тебя, поди, и в проекте ещё не было!

— Ходи, ходи мимо! — проворчал мальчишка, гоня взглядом, как нищего.

Рабочие ютились в дырявых сараях в дальнем горелом углу деревни, и убогим очагам не под силу было бороться с весенними холодами. Такие же лапотники, они жаловались на здешних мужиков, которые, вопреки устоявшейся славе сотинского гостеприимства, драли и за молоко и за угол, а вначале приняли чуть не в колья. Пока не обсохла топкая апрельская хлябь, работы велись замедленно; ветку успели провести всего на три километра из одиннадцати, назначенных по плану; грунтовая дорога двигалась не быстрей. Не обходилось и без российских приключений; в благовещенье ходили молодые рабочие в Шоноху и угощались в складчину у прославленных тамошних шинкарей, угощались до ночи, а утром уронили с насыпи подсобный паровичок, подвозивший материалы. Когда добрался туда Увадьев, человек тридцать, стоя по щиколку в ростепельной жиже, вытягивали на канатах злосчастную машину, но той уже полюбилась покойная сотинская грязь. Тогда люди усердно материли её, как бы стараясь пристыдить, а потом долго, зябкими на ветру голосами пели вековечную «Дубинушку»; пели уже полтора суток, достаточный срок, чтоб убаюкать и не такое.

Наскочив вихрем, Увадьев сбирался разругать производителя работ, но тот лежал в Шонохе с воспалением лёгких, а десятник увиливал и всех святых призывал в свидетели, что пьян не был; и действительно, до той степени, когда человек лежит и ворон ему глаза клюёт, а тот не слышит, десятник в благовещенье не доходил; паровичок же скинулся якобы сам, чему содействовали весенние воды. Раскостерив десятника до изнеможения, Увадьев помчался на другие работы и везде встречал непорядки: цемент складывали под открытым небом, моторы везли неприкрытыми от непогоды; поверх стекла грузили ящики с гвоздями. Агитнув где следует, а порою и пригрозив, Увадьев воротился к вечеру в Макариху усталый и мрачный и, засев в чайной, ждал Лукинича, председателя, который всё ещё не возвращался.