Герр Диббук стоял так близко, что я чувствовала запах его хвойного лосьона после бритья. Я не повернула головы, молчала, ничем не выдавая того, что узнала его. Услышала, как он листает страницы.
Он точно заметит, что из книжечки что-то вырвали!
Он двинулся дальше, швырнув книжечку в кучу вещей, которые собирались сжечь. Но по крайней мере еще добрую четверть часа я ощущала у себя на затылке его обжигающий взгляд. Больше я в тот день из «Канады» ничего не вынесла.
***
Ночью Дара не могла спать, так сильно болел зуб.
— Минка, — прошептала она, дрожа. — Если я умру, у тебя и фотографии моей не останется.
— Мне она ни к чему, потому что ты не умрешь, — ответила я.
Я знала, что зуб воспалился. Изо рта у Дары так воняло, как будто она гнила изнутри, щека распухла, увеличившись в размере вдвое. Если зуб не вырвать, Дара не выживет. Я прижалась к ее спине, чтобы поделиться теплом, которое у меня осталось.
— Повторяй за мной, — попросила я. — Это тебя отвлечет.
Дара покачала головой.
— Больно…
— Пожалуйста, — взмолилась я. — Просто попробуй!
Мне уже и на фотографии не нужно было смотреть. Аня, Гершель, Герда, Меир, Вольф… С каждым произнесенным именем я представляла лицо на фотографии.
Едва слышный голос Дары произнес:
— Миндла?
— Правильно. Двойра, Израэль…
— Шимон, — добавила Дара. — Элка.
Рохл и Хая. Эльяс. Фишель, Либа и Байла. Лейбус. Мажа, Брайн. Гитла и Дара…
Дара закончила перечислять имена, и тело ее обмякло.
Я проверила, дышит ли она, а потом заснула.
На следующий день Дара проснулась с распухшим, красным лицом, кожа ее горела. Она не в силах была подняться с койки, поэтому мне пришлось тащить ее на себе в туалет, а потом назад в барак застилать постель. Когда вошла Зверюга, я вызвалась нести кастрюлю с овсяной кашей, потому что за это полагалась дополнительная порция. Я отдала ее Даре, которая была настолько слаба, что не смогла даже поднести ложку ко рту. Я пыталась заставить ее открыть рот, напевая, как поступала Бася, когда хотела накормить Меира, а он отказывался есть.
— Ты не умеешь петь, — проворчала Дара, едва заметно улыбаясь, и этого оказалось достаточно, чтобы я влила ей в рот немного жидкой похлебки.
Во время переклички я поддерживала ее, помогая стоять прямо, молясь о том, чтобы начальник — офицер с подергивающейся рукой, которого я про себя называла герр Тремор, — не заметил, что она нездорова. Наверное, герр Тремор чем-то болел, но тремор был не настолько сильным, чтобы помешать ему вершить суд и самолично нас наказывать. На прошлой неделе, когда новенькая девушка по его приказу повернулась налево, а не направо, он наказал весь блок. Нам пришлось заниматься физкультурой целых два часа на холоде под проливным дождем. Стоит ли говорить, что по крайней мере десять женщин упали, а герр Тремор подошел и принялся пинать лежащих в грязи. Но сегодня он, видимо, спешил и, наказав одну из нас, быстро провел перекличку.
У меня появилась цель: я не только должна была прикрывать Дару и выполнять за нее работу, но и найти подходящую вещь и украсть ее. Что-то маленькое и острое, чем можно было бы удалить зуб.
Мне удалось усадить Дару на скамью сортировать вещи, а самой сесть так, что, когда наступал ее черед относить ценные вещи в коробку в центре барака, и я шла тоже. Однако к концу дня я так и не нашла ничего подходящего. Три пары вставных челюстей, свадебное платье, тюбики губной помады — ничего острого и твердого.
И наконец…
В кожаном ранце под шелковую подкладку завалилась авторучка.
Пальцы до боли вцепились в находку. Держать ручку оказалось так естественно, что мое прошлое, которое я отрезала от своего теперешнего существования, мгновенно ожило. Я вспомнила, как сидела у папы в булочной на подоконнике и писала свою книгу, как жевала кончик ручки, когда слышала воображаемый диалог между Аней и Александром. История, словно кровь, перетекала из моей руки на бумагу. Иногда создавалось впечатление, что я всего лишь транслирую фильм, который уже снят, что я всего лишь проектор, а не создатель. Когда я писала, то чувствовала себя невероятно свободной, не связанной ничем. А теперь я едва помнила, что это за ощущение.
Даже не представляла, насколько за эти недели, что я здесь, соскучилась по письму! «Настоящие писатели не могут не писать, — однажды сказал мне герр Бауэр, когда мы обсуждали Гёте. — Так вы и узнаете, фрейлейн Левина, суждено ли вам стать писательницей».
Рука, сжимавшая ручку, так и чесалась. Я не знала, есть ли внутри чернила, и, чтобы это проверить, прижала перо к цифрам, выжженным на левом предплечье. Потекли чернила — прекрасная черная «клякса Роршаха»! — замазывая то, что сделали со мной.
Я спрятала ручку в карман. Я напомнила себе: это для Дары. Не для меня.
Вечером понадобилась помощь еще одной девушки, чтобы держать Дару ровно во время вечерней переклички. Когда через два часа нас отправили в барак, она едва стояла на ногах. Она долго не позволяла даже прикоснуться к щеке, когда я хотела помочь ей открыть рот, чтобы посмотреть, насколько сильно воспаление.
Ее щека была страшно горячей и, казалось, распухала у меня под рукой.
— Дара, — сказала я, — ты должна мне верить.
Она с трудом покачала головой.
— Оставь меня в покое.
— Обязательно. После того, как вырву этот дурацкий зуб.
Мои слова пробились сквозь пелену забытья, в котором она находилась.
— Черта с два вырвешь!
— Заткнись и открой рот, — пробормотала я и схватила ее за подбородок.
Дара отпрянула.
— Больно будет? — заплакала она.
Я кивнула, глядя ей прямо в глаза.
— Будет. Если бы у меня был газ, я бы сделала тебе анестезию.
Дара засмеялась. Сначала едва слышно, потом громче. Некоторые девушки на своих койках оглянулись на нас.
— Газ… — Она буквально захлебывалась смехом. — Тебе газ нужен?
Я поняла, какую глупость сказала: всего в нескольких метрах от нашего барака проводилось массовое уничтожение людей. Неожиданно для себя я тоже засмеялась. Это был ужасный, неуместный смех висельника, но мы не могли сдержаться. Мы повалились на койку, отдуваясь и хихикая, — остальные возмущенно от нас отвернулись.
Наконец мы успокоились, и наши костлявые руки переплелись, как неуклюжие лапки двух запутавшихся богомолов.
— Если не можешь обезболить, тогда отвлекай меня, — попросила Дара.
— Я могла бы спеть.
— Хочешь, чтобы разболелось еще больше? — Она с отчаянием взглянула на меня. — Расскажи мне историю.
Я кивнула. Вытащила из кармана ручку и попыталась, насколько могла, вытереть ее, что было совсем непросто, учитывая, какой грязной была моя одежда. Потом посмотрела на свою лучшую подругу, единственную подругу.
Я не могла терзать ей душу нашими детскими воспоминаниями. Не могла рассказывать байки о будущем — едва ли у нас было будущее.
Была только одна история, которую я знала наизусть. История, которую я сама много лет писала. История, которую читала Дара.
Отец заранее обсуждал со мной все детали своих похорон, — начала я, и слова медленно возрождались из глубин моей памяти. — Аня, — говорил он, — никакого виски на похоронах. Хочу самое лучшее вино из черной смородины. И запомни, никаких слез. Только танцы. А когда меня опустят в землю, хочу, чтобы трубили фанфары и выпустили белых бабочек.
Вот такой человек мой отец. Он был сельским пекарем, и каждый день помимо буханок хлеба для продажи выпекал одну-единственную булочку для меня — единственную в своем роде и невероятно вкусную: в форме короны принцессы, с корицей и великолепным шоколадом. Он уверял, что секретный ингредиент — это отцовская любовь, поэтому его булочка — самое вкусное, что мне доводилось пробовать.
Я осторожно открыла Даре рот и приставила ручку к корню зуба, где распухла десна. Подняла камень, который принесла из уборной…