Надзиратели и капо всегда бдительно следили за тем, чтобы мы не разговаривали: ни когда работали, ни когда маршировали, ни когда передвигались по лагерю. Только по ночам в бараке мы могли свободно поговорить. Но дни превращались в недели, и я осознала, что разговоры отнимают слишком много сил. Кроме того, о чем было говорить? Если мы о чем-то и говорили, то тема была одна — еда. То, чего нам не хватало больше всего. Где в Польше можно было купить самый вкусный горячий шоколад? Или самые сладкие марципаны? Или сдобные птифуры? Иногда, когда я делилась своими воспоминаниями о еде, то замечала, что остальные прислушиваются.
— А все потому, что ты не просто рассказываешь истории, — объясняла Дара, — ты рисуешь словами.
Возможно, но краска — забавный материал. При первых проблесках холодной действительности она смывается, и поверхность, которую ты так тщательно пытался прикрыть, вновь такая же отвратительная.
Каждое утро, шагая к «Канаде», я видела толпы людей, ожидающих у крематория. Они все еще были в своей одежде, и я гадала, сколько пройдет времени, прежде чем я буду отпарывать подкладку с их шерстяных пальто или рыться в карманах их брюк. Проходя мимо, я опускала глаза в землю. Если бы я подняла голову, то заметила бы жалость в их глазах из-за своей бритой головы и похожего на скелет тела. Если бы я подняла голову, они увидели бы мое лицо и поняли: все, что им обещали (душ — лишь мера предосторожности, а потом их пошлют на работу), — сплошная ложь. Если бы я подняла голову, то могла бы не сдержаться и выкрикнуть правду, признаться, что вонь идет не от фабрики и не с кухни, а от их родных и друзей, которых сожгли. Я начала бы кричать и, скорее всего, так и не смогла бы остановиться.
Некоторые женщины молились, я же не видела в этом смысла: если бы Бог существовал, он никогда бы ничего подобного не допустил. Другие говорили, что условия в Освенциме такие ужасающие, что Господь предпочитает сюда не заглядывать. Если я о чем-то и молилась, так только о том, чтобы поскорее уснуть и не чувствовать, как мой желудок переваривает собственные стенки. В нашей жизни было лишь одно: построиться на перекличку, построиться на работу, встать в очередь за едой, вернуться в барак, построиться на перекличку, встать в очередь за едой, заползти на койку.
Работу, которой я занималась, тяжелой не назовешь, особенно в сравнении с тем, чем приходилось заниматься другим женщинам. Мы сидели не на улице, а в сарае, где сортировали вещи. Таскали чемоданы и одежду, а не ворочали камни. Самым сложным в моей работе было осознание того, что я последняя, кто прикасается к вещам, которые носил человек, последняя, кто видит его лицо на фотографиях, последняя, кто читает написанные им любовные письма. Тяжелее всего было с вещами детей — игрушками, одеяльцами, красивыми кожаными пинетками. Здесь не выжил ни один ребенок, детей первыми отправляли в душ. Когда мне в руки попадали детские вещи, я начинала плакать. Когда держала в руках плюшевого мишку, которого больше никогда не подержит хозяйка, а потом бросала его в кучу вещей, подлежащих уничтожению, я чувствовала себя раздавленной.
Я начала ощущать огромную ответственность, как будто мой разум был сосудом и мне вменялось в обязанность помнить тех, кто умер. У нас было достаточно возможностей, чтобы украсть одежду, но первое, что я украла в «Канаде», были не шарф и не пара теплых чулок. Это были чужие воспоминания.
Я пообещала себе, что, даже если получу от надзирателя по голове, все равно буду задерживать взгляд на этих приметах жизни, которые вот-вот будут уничтожены. Я благоговейно прикасалась к очкам, завязывала розовые ленточки на вязаных ботиночках, запоминала один из адресов из кожаной записной книжечки с деловыми контактами.
Но тяжелее всего было с фотографиями. Потому что они являлись единственным доказательством того, что человек, которому они принадлежали, носил этот чемодан и был жив. Был счастлив. Моя работа состояла в том, чтобы уничтожить эти доказательства.
Но однажды я этого не сделала.
Дождалась, пока надзиратель отойдет от того ряда, где я работала, и открыла альбом с фотографиями. Под каждой фотографией были сделаны аккуратные подписи и проставлены даты. На фотографиях все улыбались. Я увидела молодую женщину, наверное, владелицу этого чемодана, которая улыбалась, глядя на молодого человека. Посмотрела на их свадебные фотографии, на отпускные где-то за границей, на девушку, позирующую перед камерой. Интересно, сколько лет назад это было?
Потом шла серия аккуратно подписанных фотографий младенца: «Аня, 3 дня». «Аня сидит». «Первые Анины шаги». «Первый день в школе». «Первый выпавший зуб!».
А потом снимки закончились.
Девочка с таким же именем, как и главная героиня моей истории, — это еще больше привлекло мое внимание. Я услышала, как надзиратель кричит на сидящую за мной женщину. Поспешно выхватила снимок из маленького уголка, которым он крепился в альбоме, и спрятала в рукав.
Когда надзиратель подошел, я запаниковала, уверенная, что он заметил мои манипуляции. Но он лишь приказал мне работать быстрее.
В ту первую ночь я вернулась домой с фотографией Ани, Гершеля и Герды, малыша Хаима, у которого не хватало двух передних зубов. На следующий день я осмелела настолько, что взяла восемь фотографий. Потом меня перевели на другой участок: загружать вещи в тележки и перевозить в сарай. Но как только меня опять поставили сортировать пожитки, я продолжила засовывать фотографии в рукав, а потом прятать их в соломе на койке.
Я не считала это воровством. Относилась к этому как к архиву. Перед сном я вытаскивала фотографии, эту все растущую колоду мертвецов, и шептала их имена. Аня, Гершель, Герда, Хаим. Вольф, Миндла, Двойра, Израэль. Шимон, Элка, Рохл и Хая — близнецы, Эльяс, который продолжает плакать после обрезания, Шандла в день свадьбы…
Пока я их помню, они здесь, с нами.
Дара работала с нами, когда у нее разболелся зуб. Я видела, как вздрагивают ее плечи от попыток сдержать стоны. Если покажешь, что больна, станет еще опаснее, чем обычно: надзиратели цеплялись за малейшее проявление слабости.
Краешком глаза я заметила, как она взяла изящную записную книжечку в блестящей обложке. Когда мы были маленькими, у Дары была такая же книжечка. Иногда мы стояли у театра или модного ресторана в ожидании красивых женщин в белых меховых накидках, на серебристых каблуках, которые выходили под руку со своими мужественного вида спутниками. Я понятия не имею, был ли кто-то из них по-настоящему известен, но таковыми они нам казались. Дара украдкой взглянула на меня и протянула книжечку через скамью. Я спрятала ее под пальто, подкладку которого как раз отпарывала.
В книжечке были корешки билетов в кинотеатр, какие-то схемы, обертка от мятной конфеты, коротенькое стихотворение, в котором я узнала игру в ладушки. Лента для волос, обрезки тюля от модного платья. Выигрышный билет из бесплатной раздачи в пекарне. На обратной стороне были написаны три слова: «НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ». На первой страничке была приклеена фотография двух подружек. «Гитла и я» — гласила надпись. Я не знала, кто из них «я». Не было никакой дополнительной информации, но почерк, аккуратный и витиеватый, явно принадлежал юной девушке.
Я решила, что назову ее Дара…
Я оглянулась на подругу и увидела, как она вытирает рукавом слезу. Наверное, она думала, что стало с ее собственной записной книжкой. Или оплакивала счастливую девочку, которой когда-то была.
Если бы я сама не видела, как это произошло, никогда бы Дару не узнала. Ее изящная, словно литая, фигурка танцовщицы, которой я раньше завидовала, сейчас напоминала мешок костей. Позвонки выпирали под одеждой, как столбики забора. Глаза впали, губы пересохли. Ногти она изгрызла до крови.
Уверена, я казалась ей такой же страшной, как и она мне.
Я оторвала страницу с фотографией и спрятала в рукаве — движение, отточенное до автоматизма.
Неожиданно через мое плечо протянулась рука и схватила книжечку.