Изменить стиль страницы

— Ты на самом деле в этом уверена? — не сдается он, прижимая меня к стенке кирпичной печи. — Его приезд совпал с убийствами.

— Он всю ночь здесь, а днем дома, с братом. Когда бы у него было время совершать все то, в чем ты его обвиняешь?

— Ты всегда рядом с ним, когда он работает? Следишь за ним? Или спишь?

Я открыла рот, чтобы достойно ответить. На самом деле я все больше и больше времени проводила с Алексом в кухне. Рассказывала ему об отце, о Барухе Бейлере. Он поведал мне, что хотел стать архитектором, хотел строить дома — такие высокие, что, если стоять на верхнем этаже, кружится голова. Часто я засыпала прямо за столом, но потом всегда просыпалась в собственной кровати — меня спящую переносил туда Алекс.

Иногда мне казалось, что я намеренно сижу с ним допоздна, потому что знаю, что он отнесет меня в постель.

Я принялась сметать ячмень со стола в ладонь, но Дамиан схватил меня за руку.

— Если ты так уверена, почему не оставишь ячмень и не посмотришь, что произойдет?

Я подумала об Алексе, вспомнила его руки на своей шее, когда он зашивал мне рану, и смело посмотрела Дамиану в глаза.

— Ладно, — ответила я.

Тем вечером я не ждала Алекса в кухне. Я даже не спустилась, когда он вошел. А когда он негромко постучал в дверь моей спальни, сказалась больной и заявила, что хочу отдохнуть.

Но я солгала. Я представила, как он отвлекся на ячмень, как начал раскладывать зерна по кучкам. Представила кровь на его руках и то, как его рот наполняется слюной.

Я так и не смогла заснуть, поэтому зажгла свечу и тихонько пошла по коридору в кухню.

Через деревянные двери я чувствовала исходящий от печи жар. Если привстать на цыпочки, можно заглянуть в щель в двери. Всю кухню я, конечно, не увидела бы, но, возможно, разглядела бы Алекса, как обычно, за работой, и это развеяло бы мои худшие опасения.

Мне прекрасно был виден разделочный стол, на котором Дамиан рассыпал ячмень.

Но сейчас все зернышки были сложены в строгом порядке, одно к одному.

Дверь распахнулась так неожиданно, что я ввалилась в кухню и упала на четвереньки. Свечка выпала из подсвечника и покатилась по каменному полу. Я потянулась было за ней, но Алекс погасил пламя ногой.

— Шпионишь за мной?

Я с трудом поднялась с пола и покачала головой. При этом я не могла отвести взгляда от сложенного аккуратными рядами ячменя.

— Я немного отстаю с выпечкой, — сказал Алекс. — Когда приехал, нужно было привести все в порядок.

Я заметила, что предплечье у него перебинтовано, на повязке проступила кровь.

— Ты ранен?

— Пустяки.

Он был так похож на человека, с которым я вчера смеялась, когда он изображал местных пьяниц. Он был так похож на человека, который подхватил меня на руки, когда я увидела, как по полу пробежала мышь, и отказалась заходить в кухню, пока не убедилась, что грызун пойман.

Сейчас он был так близко, что я чувствовала запах его мятного дыхания, видела зеленые прожилки в расплавленном золоте его глаз. Я сглотнула.

— Ты тот, кто я думаю?

Он даже глазом не моргнул.

— А разве это имеет значение?

Когда он меня поцеловал, я почувствовала, что пропала. Я оторвалась от земли, меня распирало изнутри, мне было досадно, что между нами есть кожа — и я не могу стать еще ближе. Я вцепилась в него, мои пальцы скользнули ему под рубашку. Он обхватил мою голову руками и нежно — так нежно, что я даже не почувствовала! — укусил меня.

У меня во рту и у него на губах была кровь. Она имела металлический привкус, словно боль. Я отстранилась от него, впервые испив саму себя.

Оглядываясь назад, могу только вспомнить, что он увлекся так же, как увлеклась я. В противном случае он почувствовал бы приближение Дамиана, который вломился в дом с солдатами, наставившими на нас штыки.

Лео

Мы лично встречаемся с теми, кто правдоподобно рассказывает о предполагаемых нацистах, чтобы убедиться, что эти люди не сумасшедшие. Через пару минут можно сказать, насколько ваш информатор уравновешен и вменяем, или им движет злоба и зависть, либо он параноик, либо просто безумен.

Через несколько минут после знакомства с Сейдж Зингер я знал одно: она не пытается выдумать этого Джозефа Вебера, никакой выгоды оттого, что его посадят, она не получит.

Она невероятно ранима, потому что вся левая щека ее от самой брови рассечена шрамом.

И еще: из-за упомянутого шрама она понятия не имеет, что невероятно сексуальна.

Я ее понимаю, честно, понимаю. Когда мне было тринадцать, у меня появились ужасные угри — клянусь, из-за одного прыща возникло еще несколько. Меня стали дразнить «Колбаса пепперони» или Луиджи, потому что так звали владельца пиццерии в моем родном городе. Когда фотографировали класс для школьного альбома, я так нервничал, что таким меня запечатлят навечно, что усилием воли вызвал рвоту, чтобы остаться дома. Мама уверяла, что когда я стану старше, то научусь не судить о книге по обложке, — практически именно это и подразумевает моя работа. Но иногда, глядя в зеркало, даже через столько лет я вижу того испуганного подростка.

Держу пари, что, глядя на свое отражение в зеркале, Сейдж кажется, что все гораздо хуже, чем на самом деле видят окружающие.

Чаще всего с теми, кто звонит в наш отдел, встречается Женевра, я встречался с информаторами только два-три раза. Это были евреи лет под восемьдесят, которые продолжали видеть лица своих палачей в каждом, с кем им доводилось встречаться. И ни одно из этих заявлений не подтвердилось.

Сейдж Зингер не восемьдесят. И она не лжет.

— Ваша бабушка, — переспрашиваю я, — она пережила войну?

Сейдж кивает.

— А почему за все наши четыре предыдущие беседы вы ни словом об этом не обмолвились?

Я никак не могу решить, хорошо это или плохо. Если бабушка Сейдж захочет и сможет опознать в Райнере Хартманне офицера из Освенцима-Биркенау, появится прямая связь между материалом, собранным Женеврой, и информацией, которую Сейдж выведала у подозреваемого. Но если Сейдж каким-либо образом настроила бабушку против подозреваемого — например, сказала, что уже имела с ним беседу, — то даже показания очевидца могут считаться предвзятыми.

— Не хочу, чтобы вы подумали, что я позвонила вам из-за бабушки. Мое решение не имеет к ней никакого отношения. Она никогда не рассказывала о своем прошлом, никогда.

Я подаюсь вперед.

— Значит, вы не говорили ей о своих встречах с Джозефом Вебером?

— Нет, — заверяет Сейдж. — Она даже не подозревает о его существовании.

— И она никогда не обсуждала с вами, как выжила в Освенциме?

Сейдж качает головой.

— Даже когда я спросила напрямую, она не захотела об этом говорить. — Она смотрит на меня. — Это нормально?

— Не знаю, если ли какие-то нормы в случае с выжившими на войне, — отвечаю я. — Некоторые полагают, что, раз уж они выжили, их долг — рассказать всему миру, что произошло, чтобы подобное больше никогда не повторилось. Чтобы люди помнили. Другие верят, что единственный способ выжить — это вести себя так, как будто ничего не произошло. — Я стряхиваю крошки в салфетку и отношу тарелку в раковину. И продолжаю размышлять вслух: — Я могу позвонить своему историку. Она сможет за пару часов подобрать снимки, и тогда…

— Она и с вами не станет разговаривать, — заявляет Сейдж.

Я улыбаюсь.

— Я умею очаровывать бабушек.

Она скрещивает руки на груди.

— Если вы ее обидите, я…

— Зарубите себе на носу: никогда не угрожайте федеральному агенту! И второе: не волнуйтесь. Даю слово, я не стану на нее давить, если она не захочет откровенничать.