Изменить стиль страницы

— А ваша жена, — спрашиваю я, — она знала, что вы нацист?

Джозеф шире распахивает дверь.

— Входите. Не стоит вести подобные разговоры на улице.

Я иду за ним в гостиную, где осталась на шахматной доске не доигранная нами ранее партия — единороги и драконы замерли после моего хода.

— Я ничего ей не говорил, — признается он.

— Быть этого не может! Она наверняка хотела знать, где вы были во время войны.

— Я сказал, что родители отослали меня в университет в Англию. Марта больше не спрашивала. Вы удивитесь, насколько далеко может зайти человек, если захочет поверить, что тот, кого он любит, лучше, чем есть на самом деле, — отвечает Джозеф.

Тут, разумеется, я вспоминаю об Адаме.

— Должно быть, это очень тяжело, Джозеф, — холодно произношу я, — не запутаться в паутине собственной лжи.

Мои слова как удар — Джозеф вжимается в спинку кресла.

— Именно поэтому я и рассказал вам правду.

— Но… это же не так, верно?

— Что вы хотите сказать?

Я не могу ответить, что точно знаю это, потому что охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.

— Концы с концами не сходятся. Жена, которая никогда не натыкалась на правду за все пятьдесят два года… История о чудовище без единого доказательства… И, разумеется, самое большое несоответствие из всего: почему после шестидесяти пяти лет вы сбросили свою личину?

— Я же сказал вам, что хочу умереть.

— Почему именно сейчас?

— Потому что у меня не осталось ради кого жить, — отвечает Джозеф. — Марта была ангелом. Она видела во мне только хорошее, хотя я не мог даже в зеркало смотреться. Мне так истово хотелось стать тем мужчиной, за которого, по ее разумению, она вышла замуж, что я им стал. Если бы она знала, что я натворил…

— Она бы вас убила?

— Нет, — возражает Джозеф, — она бы себя убила. На себя мне было плевать, но я не выносил даже мысли о том, каково было бы Марте узнать, что ее касались руки, которые никогда не отмыть. — Он смотрит на меня. — Сейчас она на небесах. Я пообещал себе, что, пока она жива, останусь тем, кем она хотела меня видеть. Но теперь она умерла, и я пришел к вам. — Джозеф зажал руки между коленями. — Смею надеяться, это означает, что вы размышляете над моей просьбой.

Он говорит официально, как будто пригласил меня на танец на вечеринке. Как будто это деловое предложение.

Но я продолжаю водить его за нос.

— Вы хотя бы понимаете, какой вы эгоист? Хотите, чтобы меня арестовали? По сути, я жертвую остатком своей жизни, чтобы лишить вас вашей.

— Только не в этом случае. Никто не станет вести дознание, когда умирает старик.

— Убийство — это преступление, — говорю я, — на случай, если за последние шестьдесят восемь лет вы это запамятовали.

— Именно поэтому я и ждал такого человека, как вы. Если вы это сделаете, это будет не убийством, а состраданием. — Он встречается со мной взглядом. — Видите ли, Сейдж, до того, как вы поможете мне уйти из жизни, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Прошу меня сначала простить.

— Простить вас?

— За то, что я тогда сделал.

— Не у меня вы должны просить прощения.

— Не у вас, — соглашается он. — Но все те уже умерли.

Медленно вертятся колесики, и я наконец ясно вижу всю картину. Теперь я понимаю, почему со своим ошеломляющим признанием он обратился именно ко мне. Джозеф не знает о моей бабушке, однако во всем городе человека ближе к евреям, чем я, не найти. Я для него как семья жертвы преступления, за которое предусмотрена смертная казнь. Обладают ли родные правом искать справедливости? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Неужели они наделили меня правом вершить правосудие?

Я слышу голос Лео, эхом отдающийся у меня в голове. «Не знаю, как остановиться…» В своем мщении? Или в деле торжества справедливости? Между этими двумя понятиями очень тонкая грань, и, когда я пытаюсь на ней сосредоточиться, она становится все тоньше и тоньше.

Раскаяние, возможно, принесет покой убийце, но как быть с теми, кого он убил? Я могу не считать себя еврейкой, но разве у меня нет обязательств перед моими родными, которые исповедовали иудаизм, из-за чего их и убили?

Джозеф доверился мне, потому что считает меня своим другом. Но если его слова правдивы, человек, с которым я подружилась, которому доверилась, — кукла театра теней, плод воображения. Человек, который обманул тысячи людей.

От этого я чувствую себя грязной, как будто мне следовало бы лучше разбираться в людях.

В эту минуту я даю себе обещание обязательно докопаться, был ли Джозеф Вебер офицером СС. И даже если он окажется нацистом, я не убью его, как он этого хочет. Я предам его, как он предавал других. Выкачаю из него информацию и скормлю ее Лео Штейну. И Джозеф сгниет в тюремной камере.

Но ему не обязательно об этом знать.

— Я не могу вас простить, — спокойно отвечаю я, — потому что не знаю, что вы сделали. Прежде вам придется рассказать мне некоторые достоверные факты из вашего прошлого.

Черты лица Джозефа заметно расслабляются. Глаза наполняются слезами.

— Но фотография…

— Она ничего не значит. Откуда мне знать, что там вообще вы? Может, вы купили ее в Интернете.

— Понимаю. — Джозеф поднимает на меня глаза. — Первое, что вам необходимо обо мне знать, — говорит он, — это мое настоящее имя.

Если Джозефу и кажется странным, что через несколько минут я вскакиваю и прошу разрешения воспользоваться его ванной комнатой, он никак это не комментирует. Наоборот, направляет меня по коридору в небольшую уборную, в которой стены оклеены обоями в пестрых цветочках столистных роз и стоит маленькое блюдце с декоративным нераспечатанным мылом.

Я открываю воду и достаю из кармана мобильный телефон.

Лео Штейн берет трубку после первого же гудка.

— Его зовут не Джозеф Вебер, — приглушенно говорю я.

— Слушаю.

— Это я, Сейдж Зингер.

— Почему вы шепчете?

— Потому что сижу у Джозефа в ванной комнате, — отвечаю я.

— Я подумал, что, возможно, его зовут не Джозеф…

— Верно. Его имя Райнер Хартманн. В конце две «н». И дату рождения он тоже назвал. Двенадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого года.

«Как у фюрера», — сказал он.

— Следовательно, ему девяносто пять, — говорит Лео, произведя несложные подсчеты.

— Мне казалось, вы говорили, что искать их никогда не поздно.

— Не поздно. Девяносто пять — лучше, чем усопший. Но откуда вам знать, что он говорит правду?

— Я не знаю, — отвечаю я. — Но вы узнаете. Пробейте по базам данных и посмотрите, что всплывет.

— Все не так просто…

— Ничего сложного. Где ваш историк? Попросите его узнать.

— Мисс Зингер…

— Послушайте, я сижу в туалете старика! Вы же уверяли, что, зная имя и дату рождения, найти человека намного проще.

Он вздыхает.

— Посмотрим, что можно сделать.

Пока жду, я сливаю воду в туалете. Дважды. Я уверена, что Джозеф или Райнер — как он там желает, чтобы его называли! — сейчас гадает, не провалилась ли я в унитаз. Или, может, он думает, что я купаюсь в его раковине.

Минут через десять я вновь слышу голос Лео.

— Райнер Хартманн был членом нацистской партии, — говорит он.

Я чувствую странную эйфорию оттого, что имя совпало, а еще какую-то тяжесть, потому что это означает, что человек по ту сторону двери принимал участие в массовых истреблениях людей. Наконец я выдыхаю:

— Значит, я была права.

— Факт того, что его имя есть в Берлинском документационном центре, не означает, что его можно законно прижать к ногтю, — говорит Лео. — Это только начало.

— И что дальше?

— Дальше по-разному бывает, — отвечает Лео. — Что еще вы можете выяснить?

Я чувствую приставленный к горлу нож.

Слышу, как он разрезает мою кожу, как на грудь капает липкая горячая кровь. Он опять набрасывается на меня, хватает за горло. Единственное, что мне остается, — ждать, когда вонзятся его острые как бритва зубы. Я знаю, что последует дальше.