Изменить стиль страницы

Опара подходит на кухонном столе — нужна еще пара часиков, чтобы она перебродила, но сверху уже образовалась пена, похожая на шапку в кружке пива. Я закрываю свои таблицы и открываю в браузере видеохостинг.

Мне кажется, что я похожа на большинство двадцатипятилетних в нашей стране. Мои знания о Второй мировой войне ограничиваются школьным курсом истории в старших классах, а о холокосте я узнала благодаря программе обязательного чтения — из «Дневника Анны Франк», написанного самой Анной Франк, и «Ночи» Эли Визеля. Даже зная, что холокост непосредственно коснулся моей бабушки, — а возможно, именно из-за этого! — я склонна была относиться к нему как к чему-то абстрактному, как, например, относилась к рабству: к серии кошмаров, происходивших когда-то давным-давно в мире, который кардинально отличается от того, в котором я живу. Да, времена были тяжелые, но, положа руку на сердце, какое они имеют ко мне отношение?

В строке поиска набираю «нацистский концентрационный лагерь», и экран тут же наводняется крошечными, с ноготь большого пальца, картинками: узкое, вытянутое лицо Гитлера; груда переплетенных тел в яме; комната, доверху заваленная обувью… Выбираю видео — хронику 1945 года, сразу после освобождения. Пока оно загружается, читаю комментарии к нему:

«ХОЛОКОСТ — СПЛОШНОЙ ОБМАН. К ЧЕРТУ ЕВРЕЕВ!»

«ЧЕРТОВ ХОЛОКОСТ ПРИДУМАЛИ ЖИДЫ!»

«У моего дяди там была ферма, условия содержания в лагерях оценивал Красный Крест. Прочтите отчет».

«Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признать очевидное».

«По-твоему, свидетели тоже лгут?»

«Холокост продолжается в мире, пока мы относимся к происходящему так же, как немцы семьдесят лет назад. История нас ничему не научила».

Я щелкаю где-то посредине пятидесятисемиминутного фильма. Я понятия не имею, какой лагерь на экране, но вижу груды тел у крематория — зрелище настолько ужасающее, что поистине невозможно поверить, что это не голливудская постановка. Я вижу реальных людей, у которых так явно проступают косточки, что они похожи на скелеты, обтянутые кожей. С таким потухшим взглядом, что трудно поверить, что это взгляд человека, у которого была жена, семья, другая жизнь. Голос за кадром сообщает мне, что это место, где избавлялись от тел. В печах сжигалось более сотни тел в день. А вот носилки — их использовали для того, чтобы загрузить тело в топку, как я использую пекарскую лопату, чтобы поставить в печь домашний хлеб. В жерле одной из печей мелькает скелет, а мгновение спустя на экране — горсть фрагментов костей. Я замечаю табличку с горделивым названием изготовителя печей: «Топф и сыновья».

Мыслями я возвращаюсь к клиентам Адама, которые выбирают из пепла косточки своих любимых и родных.

Потом думаю о своей бабушке… Меня вот-вот стошнит.

Я хочу закрыть сайт, но не могу заставить себя это сделать и смотрю, как улыбающиеся немцы в воскресной, нарядной одежде идут в лагерь, словно на праздник. Выражение их лиц меняется, мрачнеет, некоторые даже плачут, когда их подводят к топке. Я вижу, как немецким бизнесменам в костюмах приказывают поработать на благо родины: перенести и захоронить мертвых.

Эти люди наверняка знали, что происходит, но не признавались в этом даже самим себе. Или предпочитали закрывать глаза, чтобы их это, не дай бог, не коснулось. И я стала бы одной из них, если бы оставила без внимания то, что сообщил мне Джозеф Вебер.

— Так что? — спрашивает Адам, входя в кухню с еще влажными после душа волосами, но уже при галстуке. Он гладит меня по плечу. — В среду, в то же время?

Я захлопываю ноутбук.

— Наверное, нам нужно сделать паузу, — слышу я свой ответ.

Адам недоуменно смотрит на меня.

— Паузу?

— Да. Мне нужно побыть одной.

— Разве не ты еще пять минут назад просила меня вести себя так, будто мы давно женаты?

— А разве не ты пять минут назад ответил, что и так уже давно женат?

Мэри сказала бы, что отношения с Адамом волнуют меня больше, чем я признаю. Я же считаю себя человеком, который отстаивает свои убеждения, а не отрицает то, что находится прямо перед носом.

Он стоит словно громом пораженный, но быстро справляется с удивлением.

— Малышка, я буду ждать столько, сколько нужно. — Адам целует меня так нежно, словно этот поцелуй — обещание или молитва. — Только помни, — шепчет он, — никто и никогда не будет любить тебя так, как я.

Когда Адам уходит, меня вдруг осеняет, что эти слова можно рассматривать и как клятву, и как угрозу.

Я тут же вспоминаю девочку, с которой мы вместе посещали занятия по религиоведению в колледже, студентку из Осаки. Когда мы проходили буддизм, она упомянула о коррупции: сколько ее семье пришлось заплатить священнику за каймио своего усопшего дедушки — специальное имя, которое дается умершему, чтобы тот взял его с собой на небеса. Чем больше заплатишь, тем больше иероглифов будет в твоем посмертном имени, тем выше авторитет твоей семьи. «Вы полагаете, что это имеет значение в жизни буддиста после смерти?» — поинтересовался у нее профессор. «Может, и нет, — ответила девушка. — Но каждый раз, когда произносится твое имя, ты возвращаешься на землю».

Оглядываясь назад, я осознаю, что следовало поделиться этой историей с Адамом.

Анонимность, по-моему, всегда дорого обходится.

***

Когда звонит телефон, мне снится кошмар, будто в кухне у меня за спиной стоит Мэри и говорит, что я недостаточно быстро готовлю. Несмотря на то что я формую буханки и отправляю их в печь настолько быстро, что на пальцах появились кровавые мозоли, оставляющие следы на тесте, каждый раз, когда я достаю готовую буханку, на лопате оказываются только выбеленные, как паруса корабля, кости. «Время!» — ворчит Мэри, и я не успеваю ее остановить, как она хватает палочками одну кость, кусает ее изо всех сил, ломает зубы, и те крошечными жемчужинами падают на пол и закатываются мне под туфли.

Я сплю так крепко, что, когда беру трубку и отвечаю на звонок, она тут же выпадает у меня из рук и закатывается под кровать.

— Прошу прощения, — извиняюсь я, когда вновь держу трубку в руках. — Слушаю.

— Сейдж Зингер?

— Да, это я.

— Это Лео Штейн.

Сон мгновенно улетучивается. Я сажусь в кровати.

— Простите.

— Вы уже извинились… Я вас… У вас такой голос, как будто я вас разбудил.

— Так и есть.

— В таком случае это мне стоит извиниться. Я решил, что раз уже одиннадцать часов…

— Я же пекарь, — перебиваю я. — По ночам работаю, а днем сплю.

— Тогда перезвоните мне в более удобное для вас время…

— Вы только скажите, — тороплю я его, — вы что-то выяснили?

— Ничего, — отвечает Лео Штейн. — В архивах нет никаких упоминаний об офицере СС по имени Джозеф Вебер.

— Это, должно быть, какая-то ошибка. Вы пробовали различное написание имени и фамилии?

— Наш историк очень дотошный человек, мисс Зингер. Мне очень жаль, но, похоже, вы неправильно его поняли.

— Я все правильно поняла! — Я убираю волосы с лица. — Вы же сами говорили, что архивы неполные. Разве нет вероятности, что вы просто пока не нашли нужную информацию?

— Возможно. Но пока не найдем, у нас связаны руки.

— А вы будете продолжать искать?

В его голосе слышится колебание, осознание того, что я прошу найти иголку в стоге сена.

— Не знаю, как остановиться… — говорит Лео. — Мы проверим в двух берлинских архивах и по нашим собственным базам данных. Но если не получим никаких веских оснований для…

— Дайте мне время до обеда! — умоляю я.

В конце концов место, где я с Джозефом познакомилась, — занятия по психотерапии — заставляет меня задуматься, что, возможно, Лео Штейн прав и Джозеф лжет. Как ни крути, а он прожил с Мартой пятьдесят два года. Чертовски долго для того, чтобы сохранить все в тайне.

Дождь льет как из ведра, когда я добираюсь до дома Джозефа, а зонтик я не взяла. Пока добегаю до накрытого крыльца — промокаю до нитки. Ева лает с полминуты, пока Джозеф идет к двери. Перед глазами у меня двоится — не из-за проблем со зрением, а из-за того, что образ этого старика накладывается на образ неизвестного молодого, крепкого солдата в форме, которого я видела на экране ноутбука.