— Что-нибудь в поведении этого человека указывает на то, что он действительно принимал участие в военных преступлениях?
— У него нет на лбу свастики, если вы об этом, — отвечаю я. — Но у него немецкий акцент. И раньше он преподавал немецкий в старших классах.
— Подождите… Вы говорите о Джозефе Вебере? — спрашивает Уикс. — Мы посещаем с ним одну церковь. Он поет в церковном хоре. В прошлом году он возглавлял парад на День независимости как «Горожанин года». Я никогда не видел, чтобы этот человек хоть муху обидел.
— Может быть, насекомых он любит больше евреев, — решительно заявляю я.
Уикс откидывается на спинку кресла.
— Мисс Зингер, мистер Вебер вас чем-то обидел?
— Да, — отвечаю я. — Он сказал мне, что он нацист.
— Я имею в виду ссору. Недопонимание. Может быть, он даже бесцеремонно прошелся по поводу… вашей внешности. Словом, что-то, что могло бы повлечь за собой… подобное обвинение.
— Мы друзья. Именно потому он и рассказал мне об этом.
— Возможно, мисс Зингер. Но мы обычно не арестовываем людей за предполагаемые преступления, не имея весомых доказательств того, что именно они их совершили. Да, мужчина говорит с немецким акцентом, но он уже старик. И я не видел с его стороны ни намека на расовое или религиозное предубеждение.
— И что это доказывает? Я слышала, что часто серийные убийцы в глазах окружающих — совершенно очаровательные люди, именно поэтому никто и подумать не может, что они серийные убийцы. Вы для себя решили, что я сумасшедшая? Вы даже не собираетесь расследовать то, что он совершил?
— А что он совершил?
Я опускаю взгляд на стол.
— Точно не знаю. Именно по этой причине я к вам и пришла. Думала, вы поможете мне выяснить.
Уикс долго смотрит на меня.
— Оставьте ваши координаты, мисс Зингер, — предлагает он, протягивая мне лист бумаги и карандаш. — Я наведу справки, и мы с вами свяжемся.
Я небрежно пишу свои данные. Кто поверит мне, Сейдж Зингер, изуродованному призраку, который выходит только по ночам? Особенно если Джозеф двадцать два года зарабатывал себе репутацию уважаемого члена общества Уэстербрука и филантропа?
Я протягиваю бумагу детективу Уиксу.
— Знаю, вы не станете мне звонить, — холодно констатирую я. — И выбросите этот лист бумаги в мусорную корзину, как только я скроюсь за дверью. Но я пришла в полицию не для того, чтобы утверждать, что видела на своем заднем дворе НЛО. Холокост был на самом деле. И нацисты — это не сказка. Они же не могли испариться, когда война закончилась.
— А закончилась она почти семьдесят лет назад, — замечает детектив Уикс.
— Я думала, для убийства нет срока давности, — отвечаю я и выхожу из кабинета.
Бабуля подает чай в стакане. Сколько себя помню, она говорила, что только так правильно его пить: так подавали чай ее родители, когда она была еще маленькая. Я сижу за столом, смотрю, как она, опираясь на палку, хлопочет в кухне, ставит чайник, выкладывает на блюде ругелаши, крошечные рулетики, и мне приходит в голову мысль, что, несмотря на то, что она легко и открыто говорит о своем детстве, о жизни с моим дедом, в ее повествовании, словно оно подверглось цензуре, есть пробел в несколько лет — жизнь как будто сошла с накатанных рельс.
— Какой сюрприз! — восклицает бабуля. — Приятный, но все-таки сюрприз.
— Я была неподалеку, — обманываю я. — Разве я могла не зайти?
Бабушка ставит блюдо на стол. Она маленького роста, где-то метр пятьдесят, хотя раньше я считала ее высокой. Она постоянно носит удивительно красивую нить жемчуга — дедушкин свадебный подарок, а на старой свадебной фотографии, которая стоит на каминной полке, бабушка похожа на кинозвезду: темные волосы, уложенные в модную в те годы прическу «победа локонов», и стройная фигурка, облаченная в изящные кружева и атлас.
Они с дедом раньше владели антикварным книжным магазином — крошечной нишей в стене, с узенькими проходами, заставленными сотнями древних томов. Моя мама, которая всегда покупала только новые книги, терпеть не могла старинные обложки с потрескавшимися корешками и ветхими переплетами. Честно говоря, в магазинчике невозможно было найти последних новинок, но когда держишь в руках один из таких томов, то как будто листаешь страницы чужой жизни. Кто-то другой когда-то любил эту историю. Кто-то другой носил эту книгу в рюкзаке, «проглатывал» ее за завтраком, оставлял пятна от кофе в парижском кафе, обливался слезами, а потом засыпал, прочитав последнюю главу. В магазине и пахло по-особому: немного сыростью и плесенью, чуть-чуть пылью. Для меня это был запах истории.
Мой дедушка до того, как они купили магазинчик, работал редактором в небольшом академическом издании; бабушка, как утверждают, хотела стать писательницей, хотя за все детство я ни разу не видела, чтобы она писала что-то длиннее письма. Но истории она любила, это правда. Она усаживала меня на стеклянную витрину возле кассы, брала из запертых шкафов книги Алана Милна и Джеймса Барри и показывала мне иллюстрации. Когда я стала старше, бабушка доверяла мне заворачивать покупки в коричневую оберточную бумагу, которая хранилась в огромном рулоне. И учила завязывать бечевку, совсем как она.
В итоге дедушка с бабушкой продали книжный магазин какому-то застройщику, который сровнял с землей кучу семейных магазинчиков, чтобы построить гипермаркет. Денег, которые они заработали, хватило на безбедную старость бабуле даже много лет спустя после смерти дедули.
— На самом деле никто рядом не проезжал, — заявляет она. — Ты выглядишь точно так же, как твой отец, когда говорил мне неправду.
Я смеюсь.
— Как так?
— Как будто лимон проглотил. Однажды, когда твоему папе было лет пять, он украл у меня средство для снятия лака. Когда я спросила его, он солгал. В конце концов я нашла жидкость в его ящике с носками и сказала об этом. С ним случилась истерика. Оказалось, что он прочел этикетку и решил, что этой жидкостью я сниму себе ногти. Он спрятал ее, пока она не совершила свое черное дело. — Бабуля улыбается. — Я любила этого мальчика, — вздыхает она. — Ни одна мать не должна пережить своего ребенка.
— В том, чтобы пережить своих родителей, тоже ничего веселого нет, — отвечаю я.
На мгновение на ее лицо ложится тень. Потом она наклоняется и обнимает меня.
— Видишь, теперь ты не обманываешь. Знаю, ты приехала сюда, Сейдж, потому что тебе одиноко. Одиночества не стоит стыдиться. Мы же есть друг у друга.
Я вспоминаю, что эти же слова сказал мне и Джозеф.
— Тебе следует подстричься, — заявляет бабушка. — Невозможно как следует рассмотреть тебя.
У меня вырывается смешок. Лучше я голой пробегусь по улице, чем подстригусь и покажу свое лицо.
— Поэтому и не подстригаюсь.
Она наклоняет голову.
— Я все гадаю, какое чудо должно произойти, чтобы ты увидела себя нашими глазами, глазами окружающих тебя людей, — размышляет она вслух. — Возможно, тогда ты перестанешь жить, как чудовище, которое появляется только после наступления тьмы.
— Я пеку хлеб. Мне приходится работать по ночам.
— Неужели? А может, ты выбрала именно эту профессию из-за ночной смены? — спрашивает бабуля.
— Я приехала не для того, чтобы меня распекали из-за выбора профессии…
— Конечно, нет. — Она протягивает руку и гладит меня по лицу, по изуродованной щеке. Задерживается на сморщенной плоти, давая понять, что ее это нисколько не беспокоит, как не должно беспокоить меня. — А твои сестры?
— В последнее время я с ними не общаюсь, — бормочу я.
Это мягко сказано. Я намеренно избегаю их звонков.
— Сейдж, ты же знаешь, сестры любят тебя, — говорит бабушка.
Я пожимаю плечами. Ничего из того, что она может сказать, не убедит меня, что Пеппер и Саффрон не считают меня виновной в маминой смерти.
На печке выключается таймер, и бабушка достает халу. Возможно, от официальной религии она отказалась, но до сих пор придерживается обычаев иудаизма. Никакое нездоровье не сможет удержать ее от приготовления мацы, и нет ни одной пятницы, когда бы у нее не было свежего хлеба. Дейзи, помощница по хозяйству, которую бабуля называет «девочкой», замешивает тесто в кухне и дает ему подойти, чтобы бабуля сделала из него косички. Прошло целых два года, прежде чем бабуля доверила Дейзи семейный рецепт, тот самый, который я использую в «Хлебе нашем насущном».