Наконец вошел Пер. Он протянул руку сначала пастору, потом Мадлен и приветствовал их словами: «Здравствуйте, добро пожаловать!»
Коснувшись этой широкой грубоватой руки, Мадлен невольно отдернула свою руку и отвернулась, не ответив условным приветствием: она не могла произнести ни слова.
Вошла жена Пера и шепотом попросила его наколоть немного дров для растопки. Торфом топить долго, а она хотела поскорее приготовить кофе. Пер ушел, а пастор тоже удалился — он последовал за маленькой толстенькой крестьянкой, которая повела его осмотреть усадьбу.
Мадлен несколько раз прошлась взад и вперед по комнате, потом вышла.
Она остановилась на пороге, под навесом. Прямо перед нею была маленькая пристань. Она смотрела на тропинку, которая вела наверх, к маяку. Это был ее прежний родной дом: те же толстые каменные стены, тот же фонарь под красным колпаком.
Мадлен отвернулась: ей тяжело было смотреть в эту сторону. Услышав, как в сарае Пер рубит дрова, она, почти не сознавая, для чего это делает, подошла к сараю и остановилась возле Пера.
Пер перестал рубить дрова, выпрямился и поглядел вдаль, на море, как будто не замечая ее присутствия. За эти годы у Пера появилась маленькая шкиперская бородка, лицо его стало старше, серьезнее и грубее, но все же она узнавала в нем каждую черточку.
Мадлен подошла к нему и хотела взять его за руку, но он отдернул руку. Она не могла больше владеть собой, бросилась ему на шею и крепко прижалась головой к его груди.
Дэлфин когда-то верно все это подметил: она почувствовала специфический запах рыбы, табака и мокрого холста, но, как бы то ни было, здесь было ее место; в этот момент она поняла это, и ей стало также ясно, почему сердце ее сжалось, когда она встретила жену Пера. Она ведь завидовала этой женщине, завидовала ее мужу, дому, жизни — всему, всему, потому что все это ведь принадлежало ей, здесь была та жизнь, которую она понимала, тот человек, которого она любила.
Ах! Как они все обманули ее! Как дурно поступили с нею все эти образованные, утонченные люди. Какую жизнь она вела! Какую бессмысленную жизнь! Она стала женой человека, которого не любила, она вела его дом, рожала ему детей, жила в душной атмосфере предрассудков, церемоний и чванства.
Мадлен все крепче и крепче прижималась к широкой сильной груди Пера, и в это удивительное мгновение счастья и страдания сердце ее переполнилось, бедное выдрессированное сердце, и вся ее молодость, вся ее любовь воскресли в ее душе. Она зарыдала.
— Я не виновата! Я не виновата! — жаловалась она, как нечаянно разбивший что-нибудь ребенок.
Он поднял свою тяжелую грубоватую руку и мягко, ласково, осторожно погладил ее по полосам; теперь и он все понял, но не нашел, что сказать.
— Лена! Лена! — послышался голос пастора из дома. — Поди сюда! Ты только посмотри, какие близнецы! Лена! Да где же ты? Поскорее! Вот прекрасная жена, подумай только! С первого раза близнецы!
Трудно сказать, о чем думал Пер Подожду-ка, когда остался один. Он смотрел на море. Да… Волны были всё те же: в бурю и в ясную погоду они неизменно катились одна за другой, многие годы, пока он ждал, ждал, ждал. И вот час его пришел. Он глубоко вздохнул, лицо его просветлело. Он молча несколько раз покачал головой, словно хотел что-то сказать этому морю.
Жена Пера, как и подобало, очень извинялась за скромное угощение. Но на столе были и сметана, и сладкие лепешки, и масло, и яйца, и кофе, и даже сахарные бисквиты с кремом и, наконец, миска с маленькими крабами. По словам хозяйки, «совестно» было подавать «таким людям» таких маленьких крабов; кабы на ту пору были крабы покрупнее, так уж, конечно…
Но тут пастор принялся усердно развивать свою излюбленную теорию о том, что именно мелкие крабы — самые лучшие, что они на вкус гораздо приятнее, чем крупные. Он был в отличном настроении и даже отпускал невинные шуточки по адресу приветливой хозяйки.
Пер тоже вошел и сказал: «Пожалуйста, уж покушайте!» — и, как и подобало по всем правилам приличия, уселся на скамью перед печкой, упершись локтями в колени.
Солнце весело светило сквозь маленькие квадратные стекла. Комната была такая опрятная и уютная, пол такой белый, сливки такие жирные, а маленькие крабы такие аппетитно красные, что пастору захотелось произнести речь.
Он заговорил сначала о том, что ему незадолго до того рассказала хозяйка: Пер выстроил весь свой домик из досок разбитого бурей французского брига, потерпевшего крушение у северного берега. Доска, прибитая над окном, носила название этого брига.
Пастор заговорил о шаткости всех мирских мечтаний и начинаний. Как часто мы обманываемся, как часто ошибаемся! Но всегда и во всем можно проследить некую ведущую нить.
— Посмотрите! — говорил он. — Посмотрите на этот гордый корабль, построенный самонадеянными французами и носящий многообещающее имя. Ибо слово «L’éspérance», друзья мои, означает «надежда». И вот корабль этот уже не более как жалкие обломки, выброшенные на бедный наш берег. Не такова ли судьба многих человеческих жизней! Как много праздных, вздорных надежд, пустившихся в плаванье под парусами и с флагами, превратилось в жалкие обломки в суровой буре жизни. Но взгляните! То, что буря разметала и разбила, превратилось в новый дом, собранное неутомимыми руками человеческими! Так жизнь возникает из смерти, надежда из развалин, счастье из скорбных обломков! И вот перед нами жизнь, целиком построенная из обломков.
Последняя искра старого своеволия проснулась в сердце Мадлен, и она, перебив речь мужа, сказала: «Вот так мы все и живем!»
В то же мгновение Пер встал и вышел из комнаты. Жена его никак не могла понять, почему Пер поступил так неподобающе.
Но пастор Мартенс понял все. Он решил поговорить об этом попозже, если окажется необходимым. В данный момент не стоило портить прекрасный час обеда. Он подал жене сливки с самой приветливой улыбкой и погладил ее по плечу.
Затем он снова принялся за маленьких крабов, которые казались ему замечательно вкусными.
Яд
Перевод М. М. Зощенко
Фру Луизе Древсен, урожденной Коллин, посвящает автор.
Обычно маленький Мариус сидел в классе неподвижно и тихо. Слишком большие карие глаза придавали его бледному невзрачному личику испуганное выражение. Неожиданный вопрос заставлял школьника густо краснеть, и тогда, отвечая, он начинал заикаться.
Маленький Мариус занимал предпоследнюю парту. Он сидел немного сгорбившись, — у школьных скамеек не было спинок, а прислоняться к следующей парте строго запрещалось.
Шел урок географии. Был теплый августовский день после каникул. Солнце освещало сад ректора, и на маленькой яблоньке отчетливо вырисовывались четыре больших яблока.
Одно окно в классе было задернуто голубыми занавесками, а на подоконнике другого Абрахам искусно начертил солнечные часы и тут же охотно сообщал всем желающим узнать, сколько времени осталось до конца урока.
Учитель за кафедрой подул на перо, только что им очиненное, и негромко спросил:
— Еще какие города?
Учитель Борринг имел привычку чинить за уроком перья. В каждом классе, где он вел занятия, лежала кучка изящно отточенных гусиных перьев, которыми никому не разрешалось пользоваться, за исключением ректора. Тем не менее учителю Боррингу не удавалось содержать перья в должном порядке. Нередко выискивался какой-нибудь злонамеренный ученик, который в перемену совал перья в чернильницу и крутил их там до тех пор, пока не приводил в негодность.
Явившись на очередной урок, Борринг всякий раз с отчаянием восклицал: «Боже ты мой! Кто испортил мои перья?!»
И на это весь класс хором отвечал: «Олбом!»
Да, все отлично знали, что учителя Олбом и Борринг недолюбливали друг друга.