Изменить стиль страницы

       – Стоило мне начать плакать, как он делал все возможное, чтобы я немедленно перестал. Он и сам был всего лишь ребенком. Об этом сложно помнить, когда думаешь об отце. Сколько тебе лет?

       Первое слово, которое я сказал ему:

       – Семнадцать.

*     *     *

       – Когда я родился, мой отец был только на год старше тебя, – сказал Дэн Грегори. – Если ты прямо сейчас примешься совокупляться, то к восемнадцатилетию и у тебя будет орущий младенец, посреди большого города и вдали от дома. Ты ведь, наверное, собираешься поразить этот город своим искусством? Так вот, мой отец собирался поразить Москву выездкой лошадей. Очень скоро он узнал, что все коннозаводство в Москве прибрали к рукам поляки, и что наивысшим его достижением, независимо от его талантов, может стать должность младшего помощника конюшего. Он утащил мою мать, которой было всего шестнадцать, от ее родни и от единственной знакомой ей жизни, наобещав ей, что в Москве к ним сразу же придет известность и богатство.

       Он встал и повернулся ко мне. Я не сдвинулся с верхней ступеньки. Новые резиновые набойки на каблуках, которые я поставил на свои потрескавшиеся башмаки, нависали над пустотой, настолько мне не хотелось сделать даже полшага вперед, в этот умопомрачительно сложный, отраженный зеркалами мир.

       Кофта Грегори была черной, поэтому видны были только его голова и руки. Голова сказала мне:

       – Я был рожден на конюшне, как Христос, и я плакал, вот так.

       Из его горла вырвалась душераздирающая подделка плача брошенного ребенка, которому ничего не остается, как кричать и кричать.

       У меня волосы встали дыбом.

12

       Дэна Грегори, или Дана Григоряна, как звали его в Старом Свете, избавила от родителей, когда ему было лет пять, жена художника по фамилии Бескудников, резчика печатных форм для государственных облигаций и банковских билетов на императорском монетном дворе. Любовь тут была ни при чем. Для нее он был всего лишь паршивым бродячим зверьком в большом городе, но ей неприятно было смотреть, как над ним издеваются. Поэтому она поступила с ним точно так же, как поступала до того с бродячими кошками и собаками, которых приносила в дом – отдала в людскую, чтобы его там вымыли и вырастили.

       – Для ее слуг я стал тем же, чем стал ты для моей прислуги, – сказал мне Грегори. – Им прибавилась еще одна обязанность, лишняя работа, как выгребание золы из печей, чистка ламповых стекол и выбивание ковров.

       Он рассказал мне, что быстро сообразил, как выживали в доме кошки и собаки, и стал повторять за ними.

       – Звери проводили все время в мастерской Бескудникова, на заднем дворе, – сказал он. – Подмастерья и ремесленники ласкали и подкармливали их, и меня вместе с ними. Но я мог еще кое-что, на что остальные животные были не способны. Я выучил те языки, которые звучали в мастерской. Сам Бескудников получил образование в Англии и Франции, и ему нравилось давать своим подручным приказы на том или другом из этих языков и требовать, чтобы его понимали. Очень скоро я стал приносить пользу в качестве переводчика. Я пересказывал им в точности, что сказал мастер. Русский и польский я уже знал от прислуги.

*     *     *

       – И армянский, – подсказал я.

       – Нет, – сказал он. – У своих пьяных родителей я научился только орать, как ишак и трещать, как мартышка – и огрызаться, как волк.

       Дальше он рассказал, как обучился всем ремеслам, которыми занимались в мастерской, и приобрел, так же, как и я, сноровку ухватывать в наброске сносное подобие любого лица, фигуры или предмета.

       – В десять лет и я стал подмастерьем. Когда мне исполнилось пятнадцать, – продолжал он, – ни у кого не оставалось сомнений в моей гениальности. Бескудников почуял опасность и назначил мне задание – по общему мнению невыполнимое. Он пообещал перевести меня в ремесленники, если я нарисую от руки, с обеих сторон, бумажный рубль, который обманул бы зорких купцов на базарной площади.

       Он ухмыльнулся.

       – А фальшивомонетчиков в те дни, – сказал он, – наказывали публично. На виселице, на той же самой базарной площади.

*     *     *

       Юный Дан Григорян потратил шесть месяцев и произвел, по его собственным словам и по мнению ремесленников в мастерской, точную копию. Бескудников объявил его усилия смехотворными и порвал бумажку в клочья.

       Григорян сделал вторую копию, еще лучше. На это ушло еще шесть месяцев. Бескудников заявил, что эта – хуже первой, и кинул ее в огонь.

       Тогда Григорян, проработав на этот раз целый год, нарисовал еще одну, самую лучшую из всех. Разумеется, все это время он продолжал выполнять всю положенную ему работу в мастерской и по дому. Однако, закончив третью подделку, он спрятал ее в карман. Бескудникову вместо этого он предъявил настоящий рубль, который служил ему образцом.

       Как он и ожидал, старик поднял на смех и эту работу. Но прежде чем Бескудников успел ее уничтожить, Григорян выхватил бумажку из его рук и выбежал на площадь. На настоящий рубль он купил коробку папирос, бросив при этом табачнику, что рубль у него от Бескудникова, резчика на императорском монетном дворе, и, следовательно, не может не быть подлинным.

       Когда мальчишка вернулся с папиросами, Бескудников пришел в ужас. Он никогда не предполагал, что подделка в самом деле будет потрачена на базаре. Оборот он упомянул только как мерку успеха. Глаза у него выкатились, он потел и задыхался. Он был, в сущности, порядочным человеком, позволившим ревности затуманить его суждение. Этот рубль – кстати, его собственное творение – ему протянул подмастерье, и потому купюра в самом деле показалась ему фальшивой.

       Что же старику оставалось делать? Табачник несомненно распознает подделку, а откуда она у него, он наверняка запомнил. А дальше? Закон есть закон. Главный императорский резчик и его подмастерье будут болтаться рядом на площади в базарный день.

       – Надо отдать ему должное, – сказал мне Дэн Грегори. – Я никогда ему не забуду, что он решил собственноручно вернуть смертоносный, как он считал, листок бумаги. Он потребовал у меня тот рубль, с которого я срисовывал копию. Я, разумеется, выдал ему свою безупречную подделку.

*     *     *

       Бескудников наплел табачнику, что рубль, потраченный его подмастерьем на папиросы, был для него чрезвычайно дорог как память. Табачнику все это было безразлично, и он обменял подлинную купюру на фальшивку.

       Сияющий старик вернулся в мастерскую. Не успев войти, впрочем, он объявил, что задаст Григоряну такую трепку, какой тот еще не видывал. До того дня Григорян всегда послушно принимал побои, как и надлежало порядочному подмастерью.

       На этот раз мальчишка отбежал немного в сторону, повернулся и принялся смеяться над своим мастером.

       – Как ты смеешь теперь смеяться? – вскричал Бескудников.

       – Над тобой я смею смеяться и теперь, и до конца моей жизни, – отозвался подмастерье. Он рассказал историю подлинного рубля и своей подделки. – Не осталось больше ничего, чему я мог бы научиться у тебя. Я превзошел тебя по всем статьям. Моя гениальность заставила резчика императорского монетного двора подсунуть купцу на базаре поддельный рубль. Только если нам суждено будет все же стоять бок о бок на базарной площади с петлями на шеях, я повинюсь перед тобой. Вот какие мои слова станут тогда последними на этой земле: «Что ж, признаюсь. Я не был настолько талантливым, каким себя считал. Прощай же, прощай, жестокая жизнь».

13

       Самоуверенный мальчишка Дан Григорян покинул мастерскую Бескудникова в тот же день, и без труда нанялся, уже ремесленником, к другому художнику, мастеру гравировки и шелкографии, который делал плакаты для театров и иллюстрации к детским книжкам. Подделка его так и не вскрылась – или, по крайней мере, никто не проследил ее появление к нему или Бескудникову.