Изменить стиль страницы

Заметив в темноте, что незнакомка заворочалась, Роза-Анна тепло пожелала ей спокойной ночи.

— Больше мы вам мешать не будем, вот только дочь, может, еще вернется попозже. А мы сейчас уезжаем. Теперь вы будете у себя.

За ее спиной открылась дверь, и в дом вошел Азарьюс; пройдя в комнату Филиппа, он бережно взял на руки спящую Жизель и заботливо закутал ее в шерстяное одеяло. И, тесно прижавшись друг к другу, они в последний раз переступили порог этого дома.

Лишь один раз Роза-Анна обернулась и бросила прощальный взгляд на серый дом, темный и безжизненный на фоне звездного неба.

Она устроила спящую девочку у себя на коленях, а Азарьюс сел за руль. Рокот мотора наполнил ее уши оглушительным шумом и болезненно отозвался в усталой голове. Она прижала лицо к окошечку позади нее, стараясь разглядеть, все ли дети в грузовике. Да, они все были тут — кто стоял, кто примостился на сложенных вещах. Она ясно увидела их в резком свете уличного фонаря. У нее было такое ощущение, словно ее окружало все, что ей удалось спасти от гибели, и словно она сохранила большую часть своего богатства. И в темных глубинах ее подсознания зародилось полувоплотившееся в слова раскаяние: ведь она уже готова была усомниться в благости провидения и сердце ее в последнее время отказывалось от всякой надежды — а это было дурно, очень дурно. Но смутное раскаяние снова приближало ее к отцу небесному, который всегда был источником ее мужества. Она положила в темноте руку на плечо Азарьюса и прошептала совсем тихо:

— Ну, поехали!

Азарьюс тотчас же рывком тронул машину, хотя он лишь с трудом различал дорогу перед собой. Он не привык чувствовать своей ответственности за нищету, в которой жили его близкие, он даже вообще не замечал этой нищеты, но этот похожий на бегство отъезд среди ночи потряс его до глубины души. Какое-то неведомое ему прежде волнение сжимало его горло.

Он вел машину полным ходом, так что скрипели шины на крутых поворотах.

Позднее, ночью, когда дети вокруг уже спали на матрасах, положенных прямо на пол, Роза-Анна осторожно приподнялась на локте и начала пристально всматриваться во мрак. Она прислушивалась к молчанию, стараясь проникнуть в тайну этого дома, который приютил их и тем не менее все еще оставался для них незнакомым.

Опершись локтем на подушку, Роза-Анна спрашивала себя: «Как-то жилось здесь людям — хорошо или плохо?» Ей всегда представлялось, что одни дома благоприятствуют счастью живущих в них людей, тогда как другие по роковому стечению обстоятельств предназначены служить пристанищем только для страдальцев.

Этого дома она по-настоящему еще совсем не видела. Они забыли захватить с собой лампочки и кое-как устроились на ночлег в темноте, при свете зажигалки Азарьюса и нескольких спичек.

Да, она еще не видела своего нового жилья, но уже угадывала его, воспринимала его по запаху, на ощупь и на слух. Внезапно, уже после полуночи, мимо пронесся громыхающий поезд, и она почувствовала, что дом весь заходил ходуном. Тогда она все поняла, но тут же безропотно подчинилась судьбе с тем мужественным добродушием, которое всегда служило ей опорой. Конечно, тут должно было обнаружиться какое-то неудобство. Так уж повелось, что всегда находилось какое-нибудь неудобство. Иногда это был недостаток света; иногда — близко расположенная фабрика; иногда — теснота помещения. Здесь таким неудобством была близость железной дороги.

Вот так тайный недостаток нового жилища открылся ей в глухом содрогании, в лихорадочной пляске расшатанных оконных рам и всего остова, словно объятого паникой.

«Не удивительно, — говорила себе Роза-Анна, — что нам сдали его не очень дорого. Так близко к железной дороге — тут же почти невозможно жить. Я никогда не привыкну к этому грохоту». Однако она не пала духом. Пока еще не пала. Она никогда не сдавалась так скоро. «Кроме неудобств, должно же найтись и что-нибудь хорошее. Утром я все как следует разгляжу. Незачем видеть все в мрачном свете раньше времени».

Азарьюс, лежавший возле нее, заворочался. Роза-Анна наклонилась и тихонько положила руку ему на плечо, проверяя, спит ли он. Азарьюс тотчас встрепенулся.

— Ты не спишь? — грустно спросила она.

— Нет.

Наступило долгое молчание. Потом она опять спросила:

— Ты тоже все думаешь?

Он пробурчал в ответ что-то невнятное и зарылся лицом в подушку. Сон бежал от него.

Теперь его и днем и ночью ни на минуту не покидало ощущение краха. Даже нищета семьи, которую он долгие годы старался не замечать, начинала становиться для него привычной — словно спутница, с которой бродишь по дорогам, пока она не останется где-нибудь на обочине. Она становилась для него привычной, как воспоминание. Роза-Анна… когда-то она была рядом с ним молодой… потом усталой… а теперь измученной. И кончилось тем, что она лежит около него на этом убогом ложе. А ночь вокруг них наполнена невнятными жалобами, вырывающимися у спящих…

Он снова беспокойно заворочался. И внезапное сотрясение их жалкой расшатанной кровати разбудило Розу-Анну.

— Не надо думать так много… — сказала она. — Это ни к чему. От этого только зря устаешь.

И, приподнявшись на матрасе, она заговорила с ним, как разговаривала по ночам с кем-либо из малышей, когда тому не спалось.

— Мы ведь еще вместе, Азарьюс. Мы ведь еще сильные, здоровые. И ничего худшего с нами случиться не может. Только наши руки помогут нам вылезти из беды, поверь мне. А ломай голову, не ломай — не поможет.

Она внезапно умолкла. Последнее время ребенок все сильнее шевелился в ней. Он двигался, словно растревоженный заботами, которые обрушились на его мать.

Роза-Анна улеглась поудобнее и немного заплетающимся языком, поддаваясь овладевшей ею сонливости, пробормотала:

— Спи, бедняга. Постарайся уснуть. Поспишь — и настроение переменится. Поспать — это ведь всегда помогает…

Немного позже, на рассвете, когда Азарьюс наконец уснул, она мужественно поднялась, чтобы обследовать свое новое жилье. Она босиком обошла все комнаты. И только потом оделась и обулась.

И когда около шести часов утра бледный луч проник в комнату сквозь мутное окно, Роза-Анна уже давно трудилась, стоя на коленях перед лоханью с грязной водой, и мокрые пряди волос прилипли к ее лбу.

XXV

В пятницу около девяти часов вечера Эманюэль сошел с поезда на станции Сент-Анри. Погода стояла тихая, безветренная, и далекие звезды сияли сквозь тонкие прозрачные облака.

Был теплый мягкий вечер, прорезаемый беспрестанными воплями сирен и насыщенный кондитерскими ароматами. А сквозь эти пресные благоухания порой прорывались резкие запахи пряностей, поднимавшиеся над нижними кварталами у канала, откуда южный ветер доносил их до холма, по склону которого тянется предместье Сент-Анри.

Это был один из тех вечеров, какие редко выдаются в предместье и какого никогда не увидишь в других кварталах города, куда не вторгаются эти пряные запахи, это дыхание иллюзии. Вечер, в котором привычное и экзотическое сплетено так тесно, что невозможно определить, где кончается реальность и где начинается мираж. И все же со времени бесцельных шатаний своего детства Эманюэль запомнил немало таких вечеров. В такие вечера весь трудовой люд — прядильщики, прокатчики, пудлинговщики, ткачихи, — словно сговорившись, покидает свои жилища и устремляется на улицу Нотр-Дам в поисках приключений. Ему самому нередко случалось бродить такими вечерами в поисках неведомой радости, огромной, как небо, распростертое над его головой.

Он прошел до конца набережной. И здесь, окруженный знакомыми картинами и привычными запахами, он остановился и взглянул вверх, на предместье. Родной провинциальный уголок среди большого города? Да, ни одному из кварталов Монреаля не удалось сохранить в такой неприкосновенности своих границ, своего деревенского образа жизни, всех своих отличительных черт, как предместью Сент-Анри.

Неподалеку от вокзала дети играли в классы, и их крики смешивались с гудками паровозов, которые, набирая скорость, мчались мимо дворов, чахлых деревьев, протянутых веревок с бельем — мимо хмурых обрывков чужой интимной жизни, мелькающих на пути поезда, летящего через город. Оттуда, где он стоял, Эманюэлю были видны церковные шпили, пронзающие вихри копоти. Его предместье жило своей обычной жизнью, вечно перебиваемой отъездами, странствиями и вечно равнодушное к отъездам и странствиям. На улице Нотр-Дам торговка прикрывала лотки с овощами. Ее деловитый силуэт двигался взад и вперед за окнами лавки. Торговец жареным картофелем проехал в своей повозке, которую тащила понурая, изнуренная кляча. У ресторана «Две песенки» прохожие замедляли шаг, прислушиваясь к доносившемуся оттуда голосу диктора, сообщавшего последние новости. Рядом букинист продавал с лотка географические карты. Спешили куда-то женщины, крепко прижимая к груди большие пакеты. А сверху, из окна стеклянной будочки, возвышавшейся над крышами домов, время от времени высовывался железнодорожный диспетчер, и казалось, будто он наблюдает за кишащим внизу людским муравейником. Все окна были распахнуты настежь, и звуки человеческой жизни — обрывки разговоров, стук посуды, всяческие шумы домашнего обихода — носились в воздухе, так что казалось, будто семейная жизнь уже больше не замкнута в стенах домов, а вырвалась наружу, выставляя напоказ все свои тайны.