Тихо и степенно сели они за стол. Симан Дауде прочел молитву, потом они выпили по рюмке вина за счастье молодого парня и закусили шафранной булкой с изюмом. Пока ели суп, никто не разговаривал, и слышались только звон ложек да хлюпанье шумно втягиваемого в рот варева. Языки развязало второе блюдо — жаркое из свинины с капустой, потому что вместе с ним на стол были поданы водка и пиво. Мужчины тотчас начали говорить о лове, хвалиться подвигами своих молодых лет и припоминать друг другу старые счеты. Время от времени грохал по столу чей-то кулак, опрокидывалась чья-то рюмка, и чья-то жена потихоньку толкала мужа в бок: — Да угомонись ты, чего расходился…

И Симан впервые в жизни имел теперь право чокнуться с мужчинами. Но они его не замечали и не прислушивались к его мыслям. Тогда он понял, что, несмотря на конфирмацию, он все еще мальчишка и среди взрослых ему не место. Огорченный, он не стал больше пить ни водку, ни пиво, а, так же как женщины, ел клюквенный кисель с молоком. Вначале о нем еще вспоминали за столом, ведь это был его день, но постепенно он чувствовал себя все более одиноким и заброшенным. Когда Симан Дауде бранился с отцом, все слушали их. Женщины уже не сидели за столом, а шушукались по углам, некоторые вышли осмотреть пурклавские огороды, другие проскользнули на кухню, убедиться, много ли осталось съестного. Эстонцу Юхану обед отнесли в клетушку, где он спал.

Симан тихо встал из-за стола и вышел за дверь. На других дворах, где сегодня были конфирмованные, люди пели. Из одного дома доносились звуки гармоники и скрипки. Но Симан не вслушивался в далекую музыку, не слыхал и ссоры у себя дома. Он глядел за реку на серый бревенчатый дом, где сегодня не было праздничной суеты и у дверей не никли вянущие березки. В одном из окон там была видна девушка в белой блузке, она сидела на подоконнике и глядела за реку. Взгляд Симана, устремленный туда, прояснился, он, покраснев, улыбнулся и оглянулся назад на окна дома: не видит ли кто, что он здесь делает. Потом он снова глядел на серый бревенчатый дом, сломал ветку сирени и помахал ею. Девушка ответно помахала ему рукой. В этот момент Симан услышал голос матери: — Что ты, сын, бродишь по двору! Иди же в дом к гостям.

Он пошел сразу и не оглянулся больше на серый дом за рекой.

К вечеру гости стали расходиться. Остались только Дауде да еще кое-кто из гостей. Они пили и разговаривали, на одежде у всех была пивная пена и крошки еды. Симан сидел в стороне и слушал. Тут ни с того ни с сего старый Дауде вздумал расцеловаться с крестником и подсел к Симану.

— Я тебя когда-то на руках держал, а теперь ты вон какой вымахал… — мямлил старик осклизшим в табачной жеванине ртом, который напоминал огромную гнойную рану. — Иди, поцелуемся, крестник.

У Симана к горлу подступила дурнота. — Да ладно, крестный… — пробормотал он и встал. Напрасно отец делал ему знаки глазами и угрожающе стучал пальцами по краю стола — он не мог без отвращения взглянуть на рот крестного. — Нет, я не хочу… Нельзя без этого, что ли…

Симан Дауде обиделся и сразу подался домой. Напрасно Екаб и Анна Пурклавы пытались его улестить, он и не слушал, что ему говорили.

— За это ты у меня получишь… — прошипел отец Симану в ухо и снова подсел к столу. И когда все питье было выпито, а последний гость выпровожен за калитку, Екаб Пурклав спросил у эстонца: — Юхан, ты сети снес в лодку?

— Да, хозяин, — ответил работник.

— Что же ты не выходишь в море? — продолжал хозяин — тяжелый, нетвердый на ногах, полный хмельного угара и ярости.

— Кто пойдет со мной? — спросил работник.

— Симан, ты что — еще не переоделся? — прохрипел Пурклав на весь двор.

— Я думал, мне сегодня не надо будет идти в море… — отозвался сын.

— Заткнись, когда старший говорит! — рявкнул отец.

Тогда Симан собрал рабочую одежду и переоделся. Когда он вышел во двор, отец ухватил его за грудки и начал трясти: — Сопляк, что ты тут вытворял! Почему не целовался со старым Дауде? Как ты посмел… рассердить крестного!

С этими словами он тряс сына, и казалось, будто каждое слово он вытряхивает из своей бушующей груди. Сегодня было много выпито и, в перебранке с мужиками, затронуто много давних больных мест — распалившийся дух бунтовал и требовал удовлетворения. У старого Дауде не было наследника.

Симан ничего не отвечал, только широко раскрытыми глазами глядел на отца и, насколько было возможно, запрокинул назад голову. Тогда та же рука, которую он целовал утром в благодарность за воспитание, обрушилась на его лицо. Левой рукой Симан держал сына за грудки, правой бил.

— Екаб, зачем ты так… — несмело вступила мать. — Сегодня же его праздник…

— Что? — прорычал отец, потом словно опомнился, отпустил Симана и, пристыженный, отошел и сторону. Но, чтобы отступить с честью, он еще погрозил кулаком жене и сыну: — Смотрите у меня…

Анна ничего не сказала, только тихо всхлипывала и утирала глаза краем передника. Симан взял весла и зашагал к морю. Юхан ушел еще раньше. В вечерних сумерках шелестели уродливые сосны на дюнах. Темное и спокойное, как спящий зверь, лежало под луной море. Когда Симан вышел на берег, там не было больше ни одного человека, только он и Юхан. Да черные лодки, которые стояли здесь днем и ночью, зимой и летом, весь человеческий век…

Восемь лет спустя Симан Пурклав направлялся морем в свою третью торжественную поездку. Это был день его свадьбы. Родители невесты, богатые-хозяева с другого конца прихода, желали в церковь и обратно ехать на лошадях, но тогда Пурклавам пришлось бы одалживать коня, а ни Екаб, ни Анна не хотели этого. Симан по этому поводу не сказал ни слова, так же как ничего не сказал, когда родители объявили, что выбрали ему невесту — Еву Тилтниеце. За Евой давали в приданое двух коров, платяной шкаф и кровать с подушками и бельем, да к тому же еще триста рублей деньгами. Она была шестью годами старше Симана.

Теща с тестем после венчания сели в свою коляску и, звеня бубенчиками, покатили в поселок Грива. Остальные гости возвращались домой морем. Лодки были украшены осенней зеленью, маленькие бумажные флажки весело реяли на ветру, и голоса гостей звучали беспечно, как морской ветер, мчавший караван лодок к дому. Посреди второй лодки на скамейке сидели молодые. Ева взяла Симана под руку, плечи ее поверх невестиного наряда покрывал большой платок. Ей было немного зябко.

Сидящие в лодке начали подшучивать над Симаном, не умеет, мол, согреть свою молодую жену: — Хоть бы за середку обнял…

Тогда он обнял Еву за талию, и оба они покраснели. Симану было так неловко, что он не осмеливался взглянуть на Еву. Когда другие шутили и смеялись, он улыбался, уставив взгляд в дно лодки, но весело ему не было ничуть. За все время поездки он лишь дважды заговорил с Евой.

— Тебя не укачает? — спросил Симан, когда они отплыли от берега.

— Не знаю, там будет видно… — отвечала Ева.

По пути ей действительно стало плохо, но она сдержалась, так как при хорошем попутном ветре лодки уже через час достигли плеса у поселка Грива. Тогда Симан заговорил во второй раз: — Ну, скоро будем дома.

— Как я выберусь из лодки? — в ответ сказала Ева.

Симан провел ее на конец лодки, соскочил на берег первым и потом принял Еву на руки. Гости стали в пары и направились к Пурклавам. У ворот их встречали Екаб с Анной, родители невесты и несколько гостей постарше, которые не ездили в церковь. Играли четыре музыканта. Соседи глазели на свадьбу со своих дворов — идти под окна было еще рано. Звучали пожелания счастья, лаяли собаки, и две одинокие чайки летали над рекой. Симан посмотрел через реку на серый дом, там никого не было видно ни возле окон, ни во дворе.

— Идемте в комнату, — сказал старый Пурклав. Ева снова ухватилась за локоть Симана, и они вошли в дом.

— Улыбнись же, не смотри так сердито, — шепнула мать Симану на ухо. Тогда он стал улыбаться. Стулья для молодых были увиты гирляндами из брусничника. Все глаза уставились на жениха и невесту, и так же, как смущались когда-то их отцы и матери, смутились и они под этими пытливыми, полными догадок и любопытства взглядами. Когда стали пить вино, гости заговорили: — Горько! Тому, кто первый это произнес, Симан с наслаждением дал бы в ухо, если бы старый обычай не принудил его сдержаться и на радость гостям поцеловать свою невесту. Это он и сделал, легко и поспешно, но теперь горланила вся орава: — Горько! Сахару мало! Горько, горько!