Во время первой смены пеленок накричавшийся до красноты Ивар открылся своим приемным родителям от кончиков волос до пяток. При всем желании в ребенке невозможно было обнаружить ни малейшего изъяна. Тело соразмерное, крепкое, кожа чистая, блестящая, черты лица правильные. К тому же и волосы светлые, чем его принадлежность к роду Вэягалов афишировалась с вящей назойливостью. В ящике письменного стола у Атиса хранилась в шелковистую бумагу завернутая прядь волос с его собственной детской головки, он сравнил ее, и родственные чувства взыграли в нем с новой силой.

С водворением Ивара преобразилась атмосфера дома, сместились центры тяжести, поломались прежние ритмы, изменился сам образ мышления, произошла перегруппировка былых потребностей. Эрику, как и Атиса, все это основательно изматывало, спать приходилось мало, оба исхудали, осунулись, под глазами появились темные круги, но трудности с лихвой окупались радостью и удовлетворением при виде растущего внука. Это было именно то, чего им не хватало, чего они домогались в глубине души, и это тождество «соответствий» граничило с чудом. Вспомним, что в бутылке фокусника, из коей предварительно извлекаются двадцать семь шелковых платочков, вина хватает ровно настолько, чтобы наполнить бокал шампанского, ни больше ни меньше.

Лилия время от времени присылала Атису короткие письма — обычно когда ей что-то требовалось. В наспех нацарапанных строчках напрасно было бы искать хоть намек на сердечность или отблеск любви. Отбыв свой срок. Лилия, как можно было заключить из писем, работала в швейной мастерской и заканчивала среднюю школу. О сыне она ни разу даже не справилась, делая вид, что такого Ивара Вэягала вообще не существует.

И все же существование Ивара было непреложным фактом. Более того, ни Атис, ни Эрика уже не мыслили жизни без него. Ибо нет в мире силы, равной силе гравитации, объемлющей собой все мироздание, а непосредственно за ней следует великий инстинкт самосохранения, что, по сути дела, и есть жизнь.

16

Петерис Вэягал был одним из первых, кто расстался с землей и устроился на работу в консервный цех точильщиком ножей. Но в объяснении причин, побудивших к тому Петериса, иной раз слышались упрощенные суждения: «Да разве мыслимо было тогда прокормиться в колхозе, на трудодень давали пятнадцать копеек деньгами и полтора килограмма зерна». Все объяснять лишь копейками и килограммами было бы столь же ошибочно, как и пытаться найти истину, основываясь на односторонних доводах. Достаточно напомнить, что у жены Петериса Норы была корова, по тогдашним рыночным ценам дававшая поистине золотое молоко, в том же коровнике хрюкали свиньи, поставлявшие по тем временам золотые окорока.

Сам Петерис, вспоминая о своем решении, не ссылался на бедность или нужду. Он говорил: «Я землю бросил потому, что спать перестал ночами».

Землицу свою Петерис знал сердцем и разумом, она всегда стояла у него перед глазами, как клетчатая доска перед глазами шахматиста. Каждый шаг он загодя обдумывал и взвешивал, от отца и прадедов унаследованные навыки разумно совмещая со всякими новшествами. Всегда и все ему было известно заранее: не зарядят дожди, пойдет сено косить, а дождь припустит, коня поведет к кузнецу подковать. Знал он, какой чередой поля обрабатывать дружной весной, и знал, в каком порядке те же поля обрабатывать когда земля с ленцой отходит. Знал свойства и способности каждого поля, прихоти его и норов; в общем, поле мало чем отличалось от лошади. Одна тянет хорошо, если покрепче вожжи подобрать, другую ласковым словом проймешь, третьей чаще давай роздых, для четвертой держи добрый кнут.

В крестьянском труде есть свои хитрости, и они так просто в руки не даются, зато уж если их узнал, освоил, путь к урожаю становится ясен, тут, как говорится, что посеешь, то и пожнешь.

Новое, неоглядно большое хозяйство представлявлось Петерису замысловатой и чуждой машиной, о которой невозможно ничего сказать наперед. Начнешь ее смазывать, а уверенности нет, что смазка до нужных валов дойдет. Нажмешь рычаг скорость включить, но тут обнаружится, что колеса вовсе и не связаны с приводом. Там, глядишь, сыплют и сыплют без меры, отдачи же никакой, а то вдруг все заслонки нараспашку, и пошло зерно вперемешку с мякиной.

Прежде Петерис ложился спать, вполне готовый к завтрашнему дню, а если что-то оставалось неясным; можно было перед сном обдумать или, проснувшись среди ночи, покумекать. При новом хозяйствовании такой возможности у Петериса не было. Он ничего не знал и ничего не мог обдумать, все мысли отскакивали как от стенки горох. Мычащая скотина на колхозном дворе корма требовала. Почему? Луга те же, что и раньше, и коровы те же. На полях мокли под дождем сжатые хлеба. Почему бы не свезти их по сараям? От таких пустопорожних мыслей стало Петерису казаться, что у него с головой что-то не в порядке, что он из ума выжил. Спозаранок, часа в четыре или пять — как обычно, поднимется Петерис с постели, пройдется до сарая. Утро как картинка. Травы в росе, на небе ни облачка, сейчас бы и впрячься в работу, ан нет, иди сначала к звеньевому, тот скажет, чем сегодня тебе заниматься: может, отаву велят стоговать, может, вику косить.

И вот он плелся на хутор к звеньевому, толкался на его дворе, переливая из пустого в порожнее с другими такими же бедолагами, ожидавшими распоряжений, и пытался себя убедить, что со временем свыкнется с бездумьем, нерадивостью, но сердце было не на месте, и не было душе покоя. Распаляла давняя крестьянская привычка — да об эту пору черта с рогами уже можно было бы положить на лопатки! И по тому, как люди в разговоре смущенно отводили глаза, он смекнул, что остальные думают примерно так же.

Звеньевой не меньше других маялся, битых полчаса, прикусив губу, накручивал телефон, пытаясь дозвониться до председателя: «Алло, алло, колхоз «Двадцати шести бакинских комиссаров»? Алло!» Сначала линия была занята, потому что председатель говорил с районом, потом связь прервали, в разговор вклинилась Рига с адресованной району срочной телефонограммой.

На следующий день все то же повторялось. Петерис шагал проселком, стараясь не глядеть ни вправо, ни влево, стоило ему посмотреть на какое-нибудь поле, как в голове начинали роиться мысли, не имевшие ровным счетом никакого значения, так как распоряжения он получал от звеньевого, звеньевой от председателя, председатель из района, а район из Риги.

Домой он возвращался рано, и вполовину не натрудившись против прежнего, когда работали, часов не считая. Однако Нора, завидев его, спрашивала: «Что с тобой?» А ничего с ним не было. Просто он по запаху, направлению ветра, по солнцу знал, что завтра следует пахать низинное поле, день спустя будет уже поздно, зарядят дожди, и тогда туда не сунешься.

Он и ночью не мог заснуть, ворочался с боку на бок. Считал до тысячи, потом обратно, а сон не шел. К полночи Петерис выбирался на кухню, опрокидывал стакан водки и засыпал.

К весне, когда весь угол в кухне оказался заставленным пустыми бутылками, Петерис как-то утром сказал Норе:

— Вот что, жена, не велика радость сделаться пропойцей!

Поехал в Зунте и поступил на работу в консервный цех.

— Я одного не понимаю, — повстречав Петериса в городе, спросил Паулис, — отчего же раньше, когда сам себе был голова, ты на своем наделе не мог свести концы с концами?

— Тогда я был недоучкой. Хозяйствовать от тебя научился.

— Так я скажу тебе, что значит хозяйствовать. Хозяйствовать значит еще и верить. Без этого все прочее, как говорил старик Ноас, Иокогама, Алабама…

С баснословных времен парусников не видало Зунте таких чудес, которые начались о ту пору в рыболовстве. Что рыба держалась теперь в цене, удивляться не приходилось. Зато старые рыбаки лишь руками разводили, — настолько слаженно и быстро уловы отправлялись к центрам обработки, торговым базам и рынкам. Поступала новая техника и оснастка: морские мережи, невиданной формы сети, моторки и рыболовецкие суда. Той весной, когда Петерис поступил на работу в консервный цех, «Нептун», сейнер рыболовецкого колхоза, впервые прочесав Атлантику, за несколько месяцев наловил рыбы больше, чем вся колхозная флотилия за год.