— Это отпадает! — Привычным жестом Атис воздел кверху свои белые руки. — Элвиру нужно положить в больницу. Я ее возьму с собой в Ригу.

Марта, следившая за разговором из соседней комнаты, не смогла дольше сдержаться, громко всхлипнула. Приоткрытая дверь, будто под напором сквозняка, с шумом захлопнулась.

Нания не плакала. Но, убирая со стола посуду, подняла с пола оброненную кем-то салфетку и швырнула ее на отведенное Индрикису место с такой яростью, какую трудно было ждать от совсем юной девушки.

12

У Эдуарда имелись все основания считать ссбя везучим: второй год ему удавалось избегать ареста, к тому же он не таился по темным углам, а выполнял задания, одно опаснее другого. Его известность среди революционеров росла, Эдуарда избирали на руководящие посты вместе с такими признанными лидерами, как Чарлз Рутенберг, Джон Рид, Бил Хейвуд. И все же… Как-то тихим осенним утром вернувшись из рискованной поездки по штатам Западного побережья в свою пустоватую и мрачноватую квартиру, он не раздеваясь повалился в пахнущую сыростью постель и вдруг, будто в десятикратном усилении, услышал мерный перестук дождя на жести подоконника. Казалось, дождь вливается в его разверстую грудь. В то утро Эдуард впервые ощутил, как он устал, опустошился. И не только потому, что не мог заснуть, тут бы и сон не выручил. Это была особая пустота и совсем особая усталость. Развязывая галстук, в свое время по интимному поводу подаренный ему Эмануэлой Родригес, Эдуард вспомнил внешне незначительный случай. Однажды среди ночи его разбудила Эмануэла, все еще дрожавшая от кошмара. Ей приснилось, что она, спасаясь от чего-то ужасного, взбегала вверх по песчаной дюне. «Я бежала изо всех сил и, когда вроде бы ушла уже от опасности, вдруг поняла, что топчусь на месте, — с той же скоростью, с какой бежала, навстречу мне стекал песок. Ты можешь понять это чувство?»

Тогда он не понял. Эмануэла, как обычно, в минуты волнений говорила по-испански; языки для него трудности не представляли, но тут слова отвеянной шелухой мимо ушей пролетели. И еще показалось, он не понял потому, что вообще был не способен понимать Эмануэлу. Тело ее пленяло, но, перед тем как камнем погрузиться в сон, закрома всякого понимания начисто опустошались, оставалось лишь желание скорее забыться. Теперь же ему почудилось, что сон Эмануэлы приснился ему самому.

Эмануэла была не из трусливых, в минуты опасности она действовала с такой выдержкой, таким хладнокровием, будто у нее от рождения удалили нервы. Только во сне стонала, всхлипывала, звала на помощь. Так было и в ту роковую ночь. Какой тогда приснился сон Эмануэле, она не успела рассказать. Когда Эдуард, желая ее успокоить, положил ей на плечо ладонь, Эмануэла проснулась, зачем-то встала с постели. Будто кто-то позвал ее. Подошла к окну, подняла жалюзи. И тотчас раздался звон битого стекла. Рука Эмануэлы отпустила шпур, и с прокатившимся в ночной тишине эхом выстрела жалюзи упало обратно. Между густыми черными бровями по лбу стекала струйка крови. Шальная пуля или прицельный выстрел — это так и осталось вагадкой. А если прицельный, кому предназначалась пуля — ей или ему?

Эдуард передал тело Эмануэлы похоронному бюро, из предосторожности решив не присутствовать на похоронах. Но перед тем как уехать из города, все же зашел в кладбищенскую церковь посмотреть на лежавшую в гробу Эмануэлу. Искусники из похоронного бюро превратили ее в красивую и чужую куклу. На лбу не было заметно ни малейших следов от раны. Она лежала с мечтательно приспущенными ресницами и смутной улыбкой на устах. Но Эдуарду казалось, вот-вот раздастся ее крик о помощи.

Годы спустя, вновь оказавшись в том городе, он попытался разыскать ее могилу, но лишь напрасно проблуждал в опаленной солнцем тишине среди обращенных в камни чужих воспоминаний.

Наконец совсем уйдя от Эдуарда, Эмануэла вернулась к нему саднящей болью пустоты. Для одиночества и раскаяния времени оставалось совсем немного, но он не мог избавиться от ощущения, что с Эмануэлой он утратил и какую-то часть самого себя. Он почувствовал себя виноватым в том, что никогда по-настоящему не понимал Эмануэлу. Не нашел пути к самому близкому человеку. Или заблудился па том пути, что-то перепутал, упустил из виду? Или — совсем как Эмануэла в своем сне — бежал на месте, старея, уставая. Близилась вторая половина жизни, и, как он ни пытался себя убеждать, что это еще не старость, его надеждам, как и его суставам, недоставало прежней гибкости.

В мыслях своих возвращаясь к прошлому, где уже ничего не возможно было поправить, он все же пытался уяснить: почему так получилось, в какой момент был потерян ключ к взаимопониманию?

Желая побольше узнать о детстве и школьных голах Эмануэлы, Эдуард, подписавшись чужой фамилией, послал письмо одному из её родственников, адрес которого обнаружил на обратной стороне фотографии. Тот ответил и своим письмом удивил его: у Эмануэлы, как оказалось, близкие жили во многих городах южных штатов, а также в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Чикаго. «Трагедия Родригесов заключается в том, что наиболее одаренные, жизнеспособные представители нашего рода вынуждены искать счастья и пропитания за пределами родины», — прочел он в письме.

У Эдуарда завязалась переписка и с другими родственниками Эмануэлы, в их письмах для него открылся своеобычный склад мышления. Чтобы со знанием дела вести разговор, Эдуарду пришлось углубиться в историю, географию, литературу, демографию, этнографию. Новое увлечение отнимало почти все свободное время. К тому же он довольно долго не мог себе объяснить, чем, собственно, подобный интерес вызван. Искать в истории, социологии соплеменников Эмануэлы какую-то взаимосвязь с латышскими проблемами казалось нелепым. Отдельные моменты, конечно, совпадали: навязанная чужеземная культура, чужая вера, бессчетное число проигранных сражений, существование не благодаря победам, а благодаря умению выживать. И все же различий было куда больше.

Лишь позже до Эдуарда дошло: его привлекал громадный опыт Родригесов. Они вышли из народа, на протяжении нескольких поколений в своем отечестве воспринимавшего революцию как образ жизни. Во всяком случае, революцию эти люди не считали чем-то чрезвычайным, и отложившаяся в крови коллективная память держала их в состоянии постоянной боевой готовности для новых мятежей.

Придя к такому выводу, Эдуард почувствовал еще больший интерес к обретенным родственникам. Он продолжал собирать сведения о белых пятнах в биографии Эмануэлы, теперь простое выяснение фактов внешней событийности пытаясь заменить раскрывающим внутреннюю суть рентгеноскопическим анализом.

Лишь теперь по-настоящсму изведал он силу языка. Всякий раз, при встрече с кем-то из Родригесов, когда после общепринятых учтивостей он переходил на испанский язык, лица собеседников заметно оживлялись. Как будто он называл пароль или предъявлял мандат, удостоверяющий, что он тут свой среди своих. Поначалу Эдуард объяснял это обычной привязанностью малых народов к любому проявлению их самости, но вскоре изменил свои взгляды. А разве американцы в отношении языка не были столь же чувствительны? Те тоже испытывали недоверие к любому, не говорящему на их языке.

Устанавливать связи Эдуард начал с того, что взял на себя обязанности Эмануэлы. Эдуард, принявший кличку Родригес, восстановил прерванные связи не только по классовой и партийной принадлежности, но и по линии родства.

Наконец можно было созывать съезд. Поездка в Мичиган таила в себе немало опасностей. Зато сам съезд чем-то напоминал тихую заводь. Разумеется, если не учитывать возможность, что легально объявленное собрание коммерсантов в любой момент могла оцепить полиция и препроводить делегатов прямой дорогой в тюрьму штата. Ничего такого, однако, не случилось. Полномочные представители с неожиданным единодушием поддержали декларацию. Речь Эдуарда вызвала долгие аплодисменты. В зале было много знакомых. В перерыве к Эдуарду подошел Вилис Силинь, с которым он в свое время вместе работал в Риге, в Гельсингфорсе и Лондоне. Да и здесь, в Америке.