— Это вот будет печь, а это — я, а это — наша бабка. Она мне всегда сказки рассказывает.
— А наша — мне.
— И мне.
— А мне — наш дед, — говорит Шурка.
— Ну и хвастает же! Разве деды рассказывают?!
— Еще лучшей, чем ваша бабка. Он мне во какие кожанцы пошил!
В подкрепление своего неопровержимого довода Шура высоко задирает ногу в новом, красной кожи постоле.
И правильно — не трогай моего деда!..
Шурин отец, Иван Брозовский, коммунист. Три года он сидел в тюрьме, а вернувшись, снова вел работу, и вот уже около года, как его опять забрали… Хозяйничает в доме дед Павлюк, с которым вместе наш дядя ездит в лес, и Шурина мать, Люба. Они наши соседи, и где бы старик ни покашливал — на гумне, в хате, на дворе, — всегда слышно. Не слышно у нас только Любиных песен и плача: она если плачет, то тихо, а песни, похоже, совсем отложила — надолго…
— А это вот наш кот, — показывает на рисунок Нина.
— А я своего положу себе на живот, как он только мурлычет, — говорит Шура, снова пытаясь взять верх.
— Наш, дурень, очень царапается, — совсем серьезно жалуется Тоня.
— А наш, — смеется толстенькая Ганночка, — наш кувшины с молоком опрокидывает.
— У нас не опрокинул бы, — говорит Шура, — наш дед сделал бы расщеп.
— Ну и что же, что расщеп?
— Что? Как зажало бы ему хвост, так он бы только… — Шура надувается и приседает, — так он бы… — И Шура кричит на всю хату: — В-вя!!
— Тише ты, вот тоже еще! — накинулись на него девочки.
Но уже поздно — Толик проснулся.
— Играй тут с вами! — со слезами в голосе кричит Нина. — Вот ребенка мне разбудили!..
— Который это, который? — подала с печи голос бабушка.
Дети притихли, как мыши.
— Который? Шура! — отвечает Нина. И начинает успокаивать малыша: — А-а-а, лю-у-ли…
И тут случилось самое страшное: из-за трубы двинулись на хату до сих пор неподвижные бабушкины валенки, а потом показалась и голова со спутанными космами седых волос.
— Ой, только хуже еще изломалась! — вздыхает бабушка, а потом, поправляя волосы, спрашивает: — А ты это, командир, чего кричишь?
Шура, конечно, делает вид, что его здесь вовсе и нет. Нина покачивает люльку за веревку и поет до смешного старательным, тонким голосочком:
Тоня подходит к Нине и, заглянув в люльку, спрашивает:
— Заснет опять, правда? Толечка мой, маленький!..
А Нина не отвечает, поет. Все колыбельные, одну за другой, которым научилась от мамы и бабушки. Тоня, конечно, всех их и не знает!.. Но Тоня говорит совсем как взрослая:
— И я все так вот пою нашей Зосе.
поет Нина, подергивая худенькими ручками за веревки. Деревянный крюк люльки поскрипывает под потолком на железном крючке, а Толик покряхтывает только, как барин, и вторит Нине: «А-а-а…»
Шура глядел, глядел на бабушку, а потом потихоньку за свою курточку — и к двери. А за ним — все…
— Посидите еще, а? — просит Нина, бросив качать.
— Да чего ж это вы? — смеется бабушка. — Э-э! Гляди-ка, как я вас обидела!
— Тонечка, посиди, — просит Нина.
— Ну да, «посиди»! Все ушли…
И Тоня притворяет дверь последняя.
На большие синие глаза огорченной хозяюшки набегают слезы. А на улицу все еще нельзя… Нина смотрит, смотрит на бабушку и вот наконец поехала:
— Бери теперь… да сама своего ребенка качай, если ты… такая… хоро-ша-а-я!..
5
Скоро начнет смеркаться.
Я рисую. Бабушка, как всегда, прядет и беседует со своей подругой, старой Федорой, которая пришла звать ее на посиделки. На топчане сидит уже давно переставшая сердиться на бабушку Нина, а перед нею голоногий, веселый Толик, который выспался всласть и очень хочет поговорить.
— Кто был, Толечка, кто? — спрашивает Нина с видом совсем взрослой тети.
— Дед, — отвечает малыш.
— И еще кто?
— Бабка.
— И что у них было?
— Туляцька.
— И что она говорила?
— Ко-ко-ко, — квохчет Толик.
Нина смеется.
— А что курочка снесла? — спрашивает она.
— Яицько.
— И еще что?
— Ко-ко-ко, — опять квохчет Толик, забыв, что дальше была еще мышка.
А Нина смеется:
— Ой ты мой жулик маленький! — целует его и, повалив, щекочет — совсем как мама.
Мальчик кричит, заливисто смеется, а потом, подняв пальчик, говорит:
— Не тлёнь, не мозьно — будет Толя бить лёзиной, ата-та…
— …И это ж он с малолетства такой, — доносится бабушкин голос сквозь шум самопрялки.
Она рассказывает Федоре про папу, про все его «фокусы», начиная с того, что вот сегодня он потащился куда-то в Невода за «радиво».
— В те поры, — рассказывает бабушка, — Микита наш шьет как-то на машине, а тут вышел за дверь и смотрит в дырочку. Вот Колик, Миколай, и разобрал всю машину по винтику. «Ну, — говорит мне Микита, — что-нибудь из малого выйдет: либо большой мастер, либо большой вор. Ведь шестой же годок!» Однако, видишь, не вышло ни вора, ни мастера.
— Не греши, Гануля, — говорит Федора. — Всем бы добрым людям такие сыны!..
— А что ж! Я ж ничего не говорю. Да к чему только эти штуки? Подумай сама — луку у меня полная печь, так он глядит это раз, глядит на плетенки, а после и скажи: «Вы, мама, плетенки потом не выкидайте, а соберите. Я придумал новые лапти на сапоги, чтоб теплее было ездить в лес». — «А куда же ты, говорю, те постолы девал, что мастерил летом? Ведь и тех же не обновил». Так он и сам смеется. А это он себе деревяшки сделал было, чтоб ноги не колоть на стерне. Вроде как святые апостолы когда-то носили. Лежат они и посейчас на хате, один уже обструганный, а другой — только дощечка. И из плетенок тоже начал лапти мастерить. Нога здоровенная, а это ж, известно, еще чтоб на сапоги, — целый корабль стоит в каморе. Чуть я не споткнулась раз об него без огня. То-то ж и беда, что он начать начнет, да никогда ничего не кончит…
Бабушка смеется, а потом говорит:
— Теперь, вишь, не перейти улицу из-за этих лисапедов, — как только не разобьются друг о дружку. А мой Миколай — и ведь отец уже детям! — первый привез сюда эту потеху. Взошел на горку, оседлал его, старого, облезлого скрипуна, — а вилы у самого длинные! — и, эх, виль-виль, да бабах на землю. «О, говорю, ваше благородие, и кабанчика загнал, и людей смешишь, и нюхалку расквасил!..» Эх, фыркает это он, злится, а потом и сам смеется. После того понаучились оба. Алесь малый еще был, и тот прицепится сбоку, крутит. И славно — на базар ли или так куда по делу, — все кобылу не гоняешь зря, не едят ее мухи на рынке. Сказала я это раз, а Микола мой рад…
— И правильно, ведь это культура, — говорю я.
— Культура-то оно культура, — отвечает бабушка, — но хорошо тому культурить, у кого есть на что. А то вот на сапоги тебе собрал, известно — надо, потом все твердил, что «на пчел нажмем», как тут это радиво подоспело. Будет теперь и сыт и пьян! Песен захотелось… Был бы как люди…
— Ну, разошлись! — не выдержал я. — А что, если б отец, как другие, хватил на эти деньги под рождество раз, на Новый год опохмелился бы, что вы тогда сказали бы, а?
— А ты уже налетаешь, маляр, поспешил! — говорит бабушка. — Шутка ли — отца обидела. «Культура»! Пускай уж, скажем, радиво. А какая ж культура в плетенках?..
Потом Федора спрашивает у меня:
— Ты вот, Алеська, все читаешь да малюешь… А скажи: неужто и впрямь это радиво достает так далеко да без проволоки?..
Я начинаю, как могу, объяснять, что такое радио. Федора слушает, качает головой, как будто соглашается, потом говорит:
— Чудеса, да и только! А наш Якуб, тоже неглупый человек, хозяин на всю деревню, а в глаза б тебе наплевал. «Это, — говорит он, — всё лодыри выдумывают. Пусть голову мне не морочат. Ящичек этот сам играет, как граммофон». А ты опять вон что говоришь. Что только на свете творится!..