Да Нина и так слушает.
— Покушав, Медведь сказал: «А ну, девка-девица, русая косица, погляжу я, какая ты прыткая. Постели мне на печи постель, потому я отдыхать буду, а ты возьми колокольчик, погаси свет и бегай по хате». Марылька постлала Медведю, да мягко постлала — подушки-дерюжки, потом погасила свет и взяла колокольчик. А Мышка подбежала к Марыльке: «Ты, говорит, ложись да спи, а я за тебя побегаю». И стал Медведь кидать с печи подушки-дерюжки, целить по звоночку. Да где ему в Мышку попасть! Заморился наконец и сам уснул… А утречком — Марылька спала еще — он прислал ей пару коней хороших, хорошую карету, золота сундук… — Бабушка задумывается на миг, а потом вдруг решает: — И всяких хороших платьев. Погнала мачеха деда в лес поглядеть. Пошел дед да — ай-ай-ай! — удивился. Оттарабанил все домой. А мачеха: «Вези, говорит, и мою в лес!» «Коли эта, думает, столько привезла, так моя дочушка — ого!» Наварила ей, напекла, и повез ее дед…
— А дед плакал?
— Чего? Что ему — камнем в живот? Одна приданое привезла, пускай привезет и другая.
Шумит прялка, в шуме ее тонет дремотное мурлыканье кота, а поверху плывет сказка — неторопливая, мудрая. Это уже не первая сегодня: были и дедовы козы, и Пилипка-сынок, и Лиска с Котом-примаком…
Мне вспоминается мое недалекое детство и чудесный мир бабушкиных сказок. Сказкам этим и тогда, как и теперь, вечно подпевали шум самопрялки, веретено и мурлыканье кота. Вспоминаются морозные снежные ночи, теплая печь и протяжный напев бабушкиной песни:
Я прислушивался с печи или спускался на лавку и прилипал лбом к морозному узору стекла, стараясь услышать, как это, чуя морозы, скрипят наши старые серые ворота. А как я злился, хотя про себя и был доволен, когда бабушка в шутку пела:
Бабушка нарочно вставляла в песню Ганночку, потому что я дружил тогда с соседской девочкой Аней, с которой мы вместе пасли свиней.
Семи лет я пошел в школу и, кое-как овладев польским языком, начал читать. По-нашему читать отец научил меня еще до школы. И вот в этих книжках — наших, польских, а больше всего русских, — которые я читал дома и в школе, я с радостью обнаружил, что по всей земле рядками букв на белом поле бумаги расходится чудесный мир бабушкиных сказок. Я вошел в этот мир всей душой. Сначала были только сказки с неизменно счастливым концом, неизменной победой добра, а потом пошла суровая подчас, а подчас более прекрасная, чем в сказке, жизненная правда.
…Шум прялки и тихая музыка слов вызывают счастливые воспоминания. Я могу мечтать, потому что сказку эту слышал не раз и не два. А что сейчас думает Нина? Глазки впились в бабушку, а в глазках — душа. Как мне выразить то, что я вижу в ее восторженных глазах?..
Сказка все плывет.
Балованная, глупая Наталка дала Мышке не каши, а — ложкой по лбу. И Мышка обиделась, не пришла заменить ее с колокольчиком. Да и постель Медведю Наталка постелила не из подушек-дерюжек, а из пней да поленьев. Справедливая мудрость народа покарала завистливую скупость и жестокое сердце: Медведь в темноте убил Наталку брошенным с печи поленом.
— Съел и косточки обглодал, — сказала бабушка голосом сурового судьи. — Мачеха ждет свою дочку с золотом, а дедок — эх, идет по лесу сгорбившись, с мешком за плечами, а в мешке одни кости. Вот и все.
— А Марылька?
— А Марыльку один добрый молодец замуж взял, так, что ли…
— Еще одну, бабка, а?
— Да ну тебя! Ты меня сегодня заездишь.
— Бабочка, а?..
— Поди ты! Отец вот видишь, что говорил: радиво принесет. Говорит — будет сказки сказывать и песенки петь лучше, чем бабка… Поглядим, что оно за штука…
— Бабочка моя, голубка милая, Ганулька, хоть одну еще, хоть коротенькую, а?..
— Отцепись, Сахар Медович, в горле пересохло. Пряди вот лучше, а то будет отец без сорочки. А я хоть отдышусь, может, тогда…
Бабушка и внучка прядут. Я гляжу на Нину, как она с серьезным видом тянет кудель, и думаю: «Ах ты! И верит же, должно быть, что не забавляется, а работает взаправду, чтоб тата голым не ходил».
Бабушка о чем-то думает. Сказка, видно, разворошила воспоминания.
— Моей сестры-покойницы, пусть земля ей будет пухом, — говорит она затем, — сироты тоже при мачехе росли. Придут это ко мне, начну я им головки чесать, так наплачусь…
Бабушка и сейчас готова заплакать. А Нина следит, как вздрагивает от жалости бабушкин подбородок. Потом пощупала себя за подбородочек, встала из-за пряслица, подошла, поднялась на пальчики, потрогала бабушку за подбородок и спросила:
— Бабка, а зачем это кости?
— Вот глупенькая! Да так ведь все болталось бы.
И «Родионовна» смеется.
4
В полдень пришла мать с Толиком и, накормив малыша, уложила его спать. Пообедав, сама снова ушла. Дядя тоже куда-то отправился…
На таком хозяйстве, как наше, зимой работы немного. Дров привезти, свить постромки или вожжи, лапти кожей подшить, задать корм коню и корове — и все. Заработков никаких нет, ни далеко, ни близко от дома. Так и сидим, все мужчины, без работы. Только женщины трудятся — до половины зимы прядут, а потом ткут. В каждой хате ткацкая фабрика.
Старики, в прежние времена, когда не было границы, стеной отгородившей нас от Советов, повидавшие свет — на фабриках, в шахтах, на железной дороге, где они работали, — говорят, что молодежь теперь тут как в мешке: ни тебе работы, ни учебы, ни жизни…
Вот и дядя Михась — потомился до полудня над старым хомутом и побрел к кому-то из соседей, где так же сидят, дожидаясь весны.
Бабушка забралась на печь отдохнуть. Мы с Ниной остались одни.
Мне только этого и надо. Я начну свою первую самостоятельную картину — «Сказка». Печь, кот, бабушка и внучка. Я передам, как бабушка зачаровывает девчушку сказкой, а Нина замечталась, подпершись ручонками. «Вот такой вот, — будет показывать бабушка, — такой вот маленькой — с пальчик!» И вот я радуюсь, что никого нет, что рисунок мой опять будет неожиданностью для дяди. Тем более что я хочу показать именно то, о чем он говорил в ту ночь: самое прекрасное — дружбу старости и детства…
Вынимаю альбом, карандаши и улыбаюсь при мысли о том, какое у меня сейчас, должно быть, торжественное выражение лица, как у того кота из колыбельной, что «напился, наелся и важно огляделся…».
— Чего ты смеешься, Алесь? — спрашивает Нина. Она скучает: прясть не хочется, никого нет.
— Так, — отвечаю. — Что рисовать буду?
— Нарисуй меня, а?
— Потом.
— «Потом, потом»!.. Ты всегда «потом». Немого рисует, сам себя двадцать раз, а меня — все потом…
— А вот ты, и вот ты, — перелистываю я альбом.
— А за прялкой небось не нарисуешь, только обещал…
Тут уже нужно утешить, так как на глаза ее набегают слезы.
— Я тебя буду рисовать, как ты бабушкину сказку слушаешь, ладно?
— Ладно.
А слеза таки не удержалась и скатилась на щечку.
— А может, давай книжку поглядим?
— Ладно.
Я беру с полки старую русскую хрестоматию. Нина знает в ней чуть ли не каждую картинку, каждую страничку и все-таки очень любит, чтобы ей снова это все повторяли.
И вот мелькают страницы с медведями Шишкина, деревенскими школьниками Богданова-Бельского, сказочными богатырями Васнецова; стихи Пушкина, басни Крылова чередуются с рассказами Толстого, Чехова, Короленко…
Счастье наше, что Толик спит, а то было б не отвязаться. Я его просто щелкаю за это по пальцам. Вернее сказать — щелкал, покуда бабушка меня не поругала. Вижу, полезла она на чердак и, выбрав там кучу листов из старых, растрепанных учебников и тетрадей, сшивает из них Толику книгу.