— Не будет ли покупок каких, моя дорогая? Шелков или бисера не надо ли? Попросил бы тетушку, она мастерица на покупки. Думаю завтрашний вечер в театр попасть, хоть актеры, говорят, этот год неважные. Бедный поручик Шварц. Из-за чего повздорили они с князем? Такой красивый и воспитанный был молодой человек. При дворе его даже любили.
Баронесса молчала, не отводя задумчивых глаз от желтого огонька свечки, а барон неутомимо продолжал свою болтовню, долго еще распространяясь о прекрасных качествах убитого поручика Шварца. Как истинный муж, он, конечно, и не подозревал того, о чем все уже давно говорили, тесно соединяя имена баронессы фон Метнер с именами вчерашних дуэлянтов.
Наконец Демьяныч доложил, что карета подана, пока слуги носили в дорожную карету лисью шубу, портфель с бумагами, поставец, грелку для ног на случай мороза, барон целовал тонкую бледную руку жены, и давал ей последние наставления.
— Вернусь не раньше, как через пять дней. Не скучай без меня. На похоронах мне быть не придется, не забудь выразить сочувствие почтенной матушке поручика Шварца.
Кутаясь в шелковую с китайскими цветочками шаль, долго ходила баронесса фон Метнер по темным пустым залам. Вспоминалось ей все, что произошло за эти дни, и ни в чем винить она себя не могла. Нравился ей и задумчивый тихий юный поручик Шварц, и веселый красавец князь Любецкий. Обычная игра кокетства развлекала ее несколько, и кто мог ждать, что все кончится столь печально.
Баронесса с тоской смотрела в окно на облетевший темный сад. Еще так недавно у этого же окна стояли они рядом с поручиком Шварцем и так почтительно-нежны были его слова, так робки слабые поцелуи у темного окна, выходящего в осенний сад.
Кузовкин и Тунин, обнявшись, ходили по неосвещенному коридору.
Сумерки — часы откровенных излияний.
— Я не понимаю тебя, Алексейка, — говорил Кузовкин, — по-дружески говорю — люблю тебя и не понимаю. Какого черта мрачнеешь ты, уединяешься? Почему не хочешь никогда с нами кутнуть, меланхолию разводишь? Неужели трусишь? Так не бойся, и мосье Фурье, да и сам директор отлично знают о невинных шалостях наших, и пока не выйдешь за пределы скандальной огласки — будут смотреть сквозь пальцы, потому понимают, молодости веселье подобает, а вот ты понять не хочешь!
— Странный ты, — возразил Тунин. — Что же делать, если все ваши забавы меня не привлекают, и, по совести, даже противны все эти пошлости.
— Пошлости, а как же судить об Оленьке? — перебил Кузовкин. — Ты, брат, прости, я с тобой во всем бываю откровенен и, кажется, того же могу ждать от тебя. Не одному тебе Оленька по вкусу. Действительно, красотка, что и говорить… Но причем же осуждать других, если сам…
— Я никого не осуждаю. С тобой я вполне откровенен и не думаю не доверять нашей дружбе. Если же не говорю, то этому причиной… — Тунин смешался и замолк.
— Ну как хочешь, — несколько обиженно промолвил Кузовкин. — Пойду к Жану, он новую гитару купил и играет изумительно. Пойдешь, может, со мной?
— Охотно, — быстро ответил Тунин. — Ты не сердись.
Они спустились по чугунной лесенке в нижний этаж, прошли через сени, где дремал на диване старый швейцар Филимон, и попали в коридор, в который выходили двери кладовок, чистой черной кухни, а также каморки служителей и дядек.
Лицеистам сюда заходить запрещалось, но запретный плод особую сладость имеет, и частенько сюда забегали, то морковки или яблоков стащить из кладовой, то к дядьке Жану, всеобщему пособнику во всех лицейских шалостях и делах, гитаристу и горькому пьянице, то посмотреть на знаменитую Оленьку, дочку швейцара Филимона, каморка которого помещалась в этом же коридоре. А то просто так из озорства.
В коридорчике пахло кислой капустой и яблоками. Было совсем темно, так что приходилось брести ощупью. Кузовкин обогнал товарища, идя уверенно по этому более знакомому ему коридору. Тунин замедлил шаги, хотя, быть может, и не одна боязнь разбить нос об какую-нибудь кадушку была причиной этому.
За стеной раздавались звуки гитары дядьки Жана. Кузовкин открыл дверь, и исчезнув, быстро закрыл ее. Несколько минут Тунин простоял, будто чего-то ожидая. В глубине коридора приоткрылась другая дверь, и мелькнуло желтое платье. Тунин поспешил туда.
— Оленька! — произнес он шепотом.
Ольга стояла на пороге своей каморки, тускло освещенной лампой, перед большим киотом.
— Оленька! — прошептал вторично Тунин.
Лица Ольги в темноте нельзя было разобрать, нельзя было также понять, смеется она или дышит тяжело, как после быстрой ходьбы.
Ничего не отвечая, Ольга отодвинулась от двери в каморку. Тунин прошел за ней.
При мерцающих вспышках лампадки ему казалось, что глаза ее блестят. Секунду они помедлили молча, потом Тунин неловко обнял Ольгу. Она откинула слегка голову, и он поцеловал ее не в губы, а в щеку около уха.
— Что вы шалите, барин, — проговорила она и рассмеялась так громко, что Тунин невольно отпустил ее. Казалось, что весь Лицей услышит этот смех, тем более, что дверь была открыта, и за стеной, как нарочно, замолкла гитара дядьки Жана.
— Тише, ради Бога, тише, — зашептал Тунин.
— Испугались? — наклоняясь к нему совсем близко, ответила Ольга, переставая смеяться. — Не храбрый вы очень.
Тунин повернулся и пошел к двери.
— К тетке Степаниде пойду сегодня ночью гадать. Она на Черном пруду живет. В переулке третий дом.
Тунин не обернулся, хотя явственно расслышал эти слова.
В каморке у дядьки Жана опять лихо бренчала гитара.
Было десять часов, когда Алеша Тунин вышел через задние ворота, одетый в черную партикулярную шинель, доставленную дядькой Жаном при усердном содействии Кузовкина.
Идти надо было через парк. Листья крутились по дорожкам с зловещим шелестом. Казалось, кто-то нагоняет. Таинственно поблескивали беседки и статуи. Луна иногда выскальзывала из-за быстро несущихся туч. Было очень холодно, жутко и вместе сладко.
Тунин шел быстро, но еще быстрее проносились мысли одна за другою: то вспоминал он усмешку Кузовкина и его поощрительные слова: «Степанида — баба толковая, она и погадать, и угостить, и услужить умеет, как следует». То, краснея, вспоминал неловкий свой поцелуй давешний. И другие встречи с Ольгой, такие случайные и минутные, в которых не умел никогда он ни высказать, ни даже сам почувствовать того странного влечения, которое он испытывал к этой краснощекой с лукавыми будто изюминки глазами, полногрудой, несмотря на свои шестнадцать лет, отнюдь ничего в себе поэтического не таящей, швейцаровой дочке. Что услышит он от нее и что ей сам скажет? Или окончится это свидание опять какой-либо смешной неловкостью? И даже жарко становилось Алеше при мысли о подобной возможности.
Выйдя из парка, надо было завернуть в переулочек. На углу стояла коляска, как показалось Тунину, чем-то знакомая ему. Кучер храпел на козлах.
Тунин быстро проскользнул в узенький переулок. В маленьких мещанских домишках (здесь уже начиналась слобода) окна были наглухо закрыты ставнями, и нигде ни огонька не было видно. Уныло тявкала на огороде собака, и луна окончательно выбилась из-за туч.
Тунин постоял в раздумье, для чего-то перекрестился и взошел на крылечко третьего (как во сне, будто, помнил он, шепнула ему Ольга) дома. Дверь легко поддалась его руке, и он стоял в темных сенях, где вкусно пахло сушеной малиной.
Он не успел еще подумать, что предпринять ему далее, как быстро открылась другая уже дверь, и на пороге показалась высокая дама, с лицом, закрытым вуалем. Женщина в малиновом сарафане с вдовьей повязкой на голове держала свечу, заслоняя ее от ветра рукой, и провожая посетительницу, певучим голосом приговаривала: «Не беспокойтесь, матушка. Так все как по-писанному и будет».
Дама пригнулась к низкой притолоке, и шагнула прямо на Тунина.
— Кто это? — воскликнула она встревожено. Женщина подняла свечу к самому лицу Алеши.