Изменить стиль страницы

— Мне страшно, — еле слышно, жалобно произнесла она и положила руку на рукав Георгия Петровича, будто ища у него защиты.

Георгий Петрович нетерпеливо передернул плечами. Может быть, он испытывал то же смятение, и сердила его беспомощность и слабость Натальи Николаевны. Но от этого жеста, будто отдалявшего от него Наталью Николаевну, какое-то тупое отчаяние овладело ее душой; склонив голову на руки, она старалась не видеть и не слышать окружающего. Одна мысль, что нет выхода, что никогда не выберутся они отсюда, не доедут до Берлина, не доедут вообще никуда, вставала в мозгу все яснее и неизбежнее, и в первый раз острая тоска по России, по оставленным друзьям пронзила сердце.

А между тем становилось все шумнее и все чаще в помещение первого класса врывались уже почти совсем опьяневшие с бледными лицами и остекленевшими глазами безусые парни и мрачные бородачи. Они будто подбадривали сами себя этими грозными выкриками, обещавшими смерть врагам и торжество Австрии, но, казалось, какой-то темный ужас и смятение владели ими. Тщетно старались вытеснить их ловкие официанты, они появлялись, как мрачные тени, то из одной двери, то из другой, и, казалось, даже самоуверенно-веселые бюргеры и надменные офицеры были смущены видом своих будущих защитников.

Наконец их увезли. Кондуктор прошел со звонком, крича, что поезд на Мюнхен готов.

Георгий Петрович с Натальей Николаевной прошли в вагон. Кругом сидят те, с которыми они уже ехали раньше, с которыми Наталья Николаевна переговаривалась. Теперь они разговаривают между собой, громко, весело, хвастливо, и не смотрят в сторону русских. Они будто уже что-то знают. И Наталья Николаевна чувствует, что не должна их ни о чем спрашивать.

Почему-то они много смеются, и так тупо отдаются в голове их хвастливые угрозы:

— Эти микроскопы-французы, их можно раздавить в одну неделю. На русских сзади набросятся японцы. Англичане не вмешаются. А в Париже, в Париже, вы слышали, революция, и сегодня убит Жорес.{353}

Наталье Николаевне хочется закрыть глаза, не слышать, не видеть, так тяжело, так душно… Выпрыгнуть бы из вагона, бежать бы по ночному полю, но — куда? Россия, Россия так далеко, а здесь все, и земля, и небо, и деревья, и люди, самый воздух — все враждебно… Над самым ухом выкрикивает господин:

— Жорес убит, революция, их можно всех переловить, как цыплят.

Громко смеется дама, которая еще недавно рассказывала Наталье Николаевне, как хорошо провела она лето во Франции.

А поезд несет их все дальше, в глубь страны чужой и враждебной.

Остановка. Легкое замешательство. Сначала говорят «пересадка», потом просят никого не выходить из вагона. Через минуту в вагон входят чиновники. Подходят прямо к Георгию Петровичу. Очевидно, за русскими уже следили.

— Ваши паспорта!

Дама-немка, которая сидит рядом с Георгием Петровичем, говорит:

— У меня только моя визитная карточка.

Улыбаясь, чиновник делает ей знак рукой. Он пришел специально за русскими. Мельком взглянув в их паспорта, делает им знак идти за ним.

Итак, они арестованы.

Их выводят на платформу. Какому-то очень толстому господину, посасывающему сигару, передают их паспорта. Он перелистывает страницы паспортной книжки и недоуменно пожимает плечами.

— Русские, русские, — повторяет он.

Видимо, он совершенно не знает, что ему следует начать делать. Подзывает шуцмана,{354} молодого красивого парня, у которого тоже испуганно-удивленное лицо, сует ему паспорта и как бы передает русских в его власть.

— Вам придется провести ночь здесь на станции, — говорит высокий чиновник.

У Натальи Николаевны является, как оказалось потом, очень счастливая мысль, просить, чтобы их перевезли в Линдау, куда отправлен их багаж. Вообще, как это ни странно, но то, что их арестовали, приносит Наталье Николаевне некое успокоение. Отодвигается куда-то тот страшный, внезапный кошмар, который несла им эта неопределенная ярость, охватившая мир. Было уже что-то точное и в том, что с них требовали паспорта, и в том, что с них снимали что-то вроде допроса, и в том, что молодой шуцман смотрел на них не враждебными, а какими-то робкими глазами. Все-таки восстановлялись какие-то нормы, они могли говорить, о чем-то спрашивать, чего-то добиваться. И Наталья Николаевна говорила, что они — путешественники, возвращаются на родину, что паспорта их в порядке, и билеты им продали до Линдау.

К ним подошел еще какой-то «чин» в фуражке и с большими рыжими усами.

— Я охотно вам верю, но это наш долг, — повторял он.

Наконец ему самому, кажется, показалась приятной мысль сплавить их в Линдау к высшему начальству.

В сопровождении того же шуцмана Георгий Петрович и Наталья Николаевна скоро оказались в товарном вагоне. И сидя на каком-то тюке рядом с их краснощеким спутником, к добродушному деревенскому лицу которого так не шла суровая каска, Наталья Николаевна поразительную испытывала легкость. В конце концов, было решительно неизвестно, что с ними сделают, но какая-то дремотная безвольность, охватившая тело, делала ее к вопросу о будущем совсем равнодушной.

Поезд остановился, и их высадили на платформу. Шуцман посоветовался с кем-то и повел их по полутемным улицам города. Гулко раздаются шаги по широким плитам мостовой. На одном углу нечто вроде скандала. Спорят несколько голосов. При виде шуцмана смолкают, с насмешливым недоброжелательством осматривают русских. Слышится Наталье Николаевне, бросают им в спину:

— Русские шпионы!

Почему-то не обидно, не оскорбительно.

Пусть их считают за шпионов, пусть отведут в участок, пусть делают, что хотят…

Поворачивают в какой-то двор, совершенно темный. Вспыхивает электрический фонарик в руках шуцмана. Он звонит, и они долго стоят у запертой двери. Ну, конечно, это участок, и Наталье Николаевне рисуется мрачная картина неуютного помещения, наполненного ворами и убийцами.

Наконец открывает дверь какой-то заспанный человек.

— Двое русских, их объяснения весьма правдоподобны…

Тот же разговор, то же недоумение. Наконец их впускают в сырые сени. Шуцман зажигает свой фонарь, вытаскивает для Натальи Николаевны какую-то колченогую скамейку. Отворивший дверь человек убегает вверх по лестнице.

Довольно долго сидят они в этих больших темных сенях. Шуцман держит фонарь и, мигая, смотрит на огонь. Потом, не переводя взгляда, говорит:

— Сегодня вечером объявлена война… Как вы могли ехать…

Наталью Николаевну как-то не удивила эта страшная новость.

Война! Это то, что изменяет все, все чувства, понятия, мысли. Но ведь еще раньше, чем кто-нибудь произнес это короткое слово, она уже знала, уже ощущала эту перемену. Так странно, там в вагоне, среди людей, едущих в Берлин, с которыми несколько ранее она говорила вполне дружелюбно, это чувствовалось гораздо яснее, чем сейчас, когда они находятся уже под стражей. Наконец с лестницы спускается высшее начальство. Это весьма тучный старик, лысый с пышными усами. Он в ночных туфлях и какой-то смешной куртке. Сверху ему светит женщина в белой ночной кофте. Оказывается, их привели просто-напросто в квартиру к комиссару.

Опять осмотр паспортов и растерянное недоумение. Женщина сверху кричит мужу, чтобы тот провел их в кабинет. И вот они, пленные, сидят в крошечной комнатке. У стола, на котором, кроме бумаг, лежат какие-то детские учебники, комиссар, оседлав красный нос огромными очками, изучает их паспорта. Георгий Петрович в доказательство правдивости передает ему круговые билеты: свой и Натальи Николаевны. Шуцман почтительно стоит у дверей. Жена комиссара занимает Наталью Николаевну соболезнующим разговором. Она причитает о страшном бедствии, которое грозит всем. И ее старший сын, который живет в Мюнхене, верно, призван.

— Если я даже отпущу вас, — говорит комиссар, — то ехать дальше вам немыслимо. В Берлине вам будет нехорошо. Единственное, что я могу вам посоветовать, это — возвратиться в Швейцарию.