— Я весь этот год провел в Калифорнии и потому не мог повидать вас раньше. Последнее время мы редко виделись с братом, но все же мы были очень дружны, и я был страшно потрясен, узнав о несчастии, хотя должен признаться, что почему-то оно не было для меня неожиданным. Я приехал сейчас к вам прямо с вокзала, я не мог больше ждать, я должен узнать все, что произошло. Я — единственный, знавший Александра не только внешне, и я имею право узнать всю правду о нем.
Павел Павлович говорил, будто приказывал что-то, и уже совсем не казался Наталии Николаевне схожим с ее покойным мужем.
— Но я вижу, что я вас сильно взволновал, простите, ведь вы знаете, у меня, кроме брата, никого близких родных нет, и теперь только вы одна сестра моя остались. Потому так спешил…
Он говорил ласково, улыбался, и опять странная двойственность ужасала Наталью Николаевну, то был он совсем Александром Павловичем, то вдруг властным, чего-то требующим, чужим.
Больше Павел Павлович не расспрашивал о брате, говорил о себе, о своих путешествиях, делах, о своей тоске и горделивых желаниях удвоить, утроить, удесятерить оставленные отцом капиталы.
Сидел он на диване рядом с Натальей Николаевной, и когда нагибался в красноватом круге света от абажура, возникал тонкий, бледный, такой знакомый мучительно силуэт. Когда откидывался на спинку дивана, лица не было видно, и голос, твердый и насмешливый, казался совсем незнакомым.
Павел Павлович остался ужинать, и за столом был прост и весел, почти шаловлив, и опять казалось Наталье Николаевне, что сидят они за ужином в первый день приезда в Петербург, и почему-то не было уже страха перед странной призрачностью этого веселого незнакомого человека, и только сердце падало от какого-то сладкого и жуткого томления.
Наталья Николаевна выпила все стаканы, которые наливал ей Яков.
Прощаясь после ужина, Павел Павлович поцеловал ей руку.
— Я не понимаю, не понимаю, — промолвил он как бы в раздумье, — как мог брат, будучи любим вами, все же… Ведь вы любили его? — Он почти прошептал эти слова, и настойчивый твердый взгляд кольнул Наталью Николаевну.
— Я не знаю, — ответила она, чувствуя, что кружится голова, — я не знаю, я так мало его знала. Но, кажется, да.
Она говорила, как во сне, будто вынужденная к тяжелому признанию твердым взглядом насмешливо-острых глаз, трепещущая и бледная.
— Да, вы не знаете, любили ли его. Может быть, это и было причиной… — спрашивал Павел Павлович.
— Нет, нет, я готова была полюбить его, я готова была… он сам… — почти крикнула Наталья Николаевна, пытаясь вырвать свою руку из руки Павла Павловича, но тот, еще раз поцеловав руку, сказал:
— Прощайте. Завтра я опять приду к вам. Прощайте, сестричка.
Наталья Николаевна долго стояла у окна, глядя на тусклым мертвенным светом озаренные деревья и, как белесоватое пятно вдали, воду залива.
Весь день провела Наталья Николаевна в страшном беспокойстве. За завтраком Мария Васильевна, сообщая вычитанные в газетах новости, рассказала, что сегодня в ночь ожидается появление кометы Галлея.{320} День был светлый, но бессолнечный. Наталья Николаевна бродила по комнатам, сжимая руки, и все казалось ей необычайным, зловещим, но она была почти весела, повторяя про себя:
— Комета Галлея, комета Галлея!
Ей казалось, что вчерашнего вечера не было, не могло быть, что все ей приснилось — и твердый насмешливый голос, и властный блестящий взгляд, и черты лица, такие знакомые, почти забытые (карточек после Александра Павловича не осталось).
Она ждала вечера как разрешения мучительной загадки. Павел Павлович приехал гораздо раньше, еще засветло. Когда он вошел, Наталья Николаевна не могла сразу поднять глаз на него. Он поцеловал руку, и что-то ласковое, нежное пробежало по всему телу от этого поцелуя. Наталья Николаевна взглянула на него и удивилась. При дневном свете он совсем не так разительно был похож на Александра Павловича; гораздо крепче, грубее выглядел Павел Павлович, шея тонкая, но сильно загорелая, маленькие руки очень сильны, на бледных щеках смуглый румянец, только улыбка такая же неопределенно нежная, да полузакрытые глаза.
Заговорил Павел Павлович просто, как с давно знакомой, близкой, называл сестрицей. Вышли в сад, ходили мимо клумб, и Наталья Николаевна на минуту вспомнила такую же прогулку в последний вечер, но слова Павла Павловича, быстрые и увлекательные, отогнали смутное воспоминание. Разговаривая, Павел Павлович взял Наталью Николаевну под руку и держал крепко.
Когда сумерки перешли в молочный туман, возвратились в дом.
— Не надо зажигать огня, — сказал Павел Павлович, когда они вошли в кабинет, — в темноте вам легче будет рассказать все, что случилось. Завтра я уезжаю надолго, может быть, навсегда. Я должен знать.
Наталья Николаевна опять чувствовала, будто в магнетическом сне она должна повиноваться чьей-то воле, и она заговорила:
— Я не знаю. Я ничего не знаю. Он был весь день очень весел и ласков. Он велел мне идти в спальню и сказал, что сейчас придет… Я ждала его и услышала выстрел. Я не знаю, что с ним случилось.
В сумерках долго молчали. Наконец, Павел Павлович промолвил:
— Вы не любили его. Это ужасная случайность, что все так случилось. А скажите, кого-нибудь вы любили?
— Нет, — тихо ответила Наталья Николаевна, не видя, но чувствуя, что Павел Павлович совсем близко уже около нее.
— Вы не любили его, но вы полюбите меня. Я ехал сюда, боялся, но знал, знал наверное, что так будет.
Его голос уже не был твердым и насмешливым, как всегда. Лица не было видно, но когда он обнял ее, Наталья Николаевна узнала руки, которые уже обнимали ее, когда он поцеловал ее, эти жадные губы не были чужими. Она не противилась, она не помнила ничего, и только, вдруг сама обняв его, прошептала: «Саша» — имя, которым ни разу не назвала она Александра Павловича.
Опять стояли ясные душные дни, а ночи были прозрачны и тусклы. Наталья Николаевна по-прежнему бродила по длинной зале, перебирала рассеянно книги в библиотеке, ездила после обеда кататься.
Только вечером пробиралась по крутой лестнице во второй этаж.
В первый раз пришла она сюда в тот вечер, который помнила теперь как сквозь сон. Помнила прикосновение холодных губ к руке, когда в передней провожала она Павла Павловича, помнила темное беспокойство, которое не позволило ей больше ни минуты оставаться одной в пустых комнатах.
На круглом стеклянном балконе горела свеча в тот вечер, и у стола, на котором стояли две бутылки, сидела Мария Васильевна в сиреневом капоте. Она не удивилась приходу хозяйки.
— Ну, вот, милости просим. А то сидим мы по своим углам, и скучно и страшно. Я вот комету сижу дожидаюсь. Не угодно ли выпить, — и она налила стакан.
И уже не было для Натальи Николаевны жизни прошлой и настоящей. Белый призрачный сумрак окутывал со всех сторон круглый стеклянный балкончик. От выпитого залпом стакана горело горло.
Каждый вечер поднималась она теперь сюда, едва слушая пьяные бессвязные слова Марии Васильевны, смотрела на застывший сумрак и не знала уже, что было, а что только пригрезилось, и, покорная, не ждала ничего.
В монастыре{321}
В просторной, ярко освещенной иконописной мастерской сидело несколько послушниц.
Работала, собственно, одна Маша. Она сняла шлык,{322} так что толстая светлая коса ее упала до полу, загнула рукава ряски и осторожно на гладко выструганной дощечке вырисовывала контуры Владычицы Казанской.